Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миновав раймаг, чайную, амбулаторию, почту, райисполком, райком под шифером, дом культуры под камышом, — грузовик наш останавливается около дома МВД-МГБ. Все в пыли, мы спрыгиваем, входим в его палисадник и, мало стесняясь центральной улицей, моемся тут до пояса.
Через улицу, прямо против МГБ, стоит одноэтажное, но высокое удивительное здание: четыре дорических колонны всерьёз несут на себе поддельный портик, у подошвы колонн — две ступени, облицованные под гладкий камень, а над всем этим — потемневшая соломенная крыша. Сердце не может не забиться: это — школа! Десятилетка. Но не бейся, молчи, несносное: это здание тебя не касается.
Пересекая центральную улицу, туда, в заветные школьные ворота, идёт девушка с завитыми локонами, чистенькая, подобранная в талии жакета как осочка. Она идёт — и касается ли земли? Она — учительница! Она так молода, что не могла ещё кончить института. Значит — семилетка и целый педагогический техникум. Как я завидую ей! Какая бездна между нею и мной, чернорабочим. Мы — разных сословий, и я никогда не осмелился бы провести её под руку.
А между тем новоприбывшими, по очереди выдёргивая их к себе в молчаливый кабинет, стал заниматься… кто же бы? Да конечно кум, оперуполномоченный! И в ссылке он есть, и тут он — главное лицо.
Первая встреча очень важна: ведь нам с ним играть в кошки-мышки не месяц, а вечно. Сейчас я переступлю его порог, и мы будем приглядываться друг ко другу исподтишка. Очень молодой казах, он скрывается за замкнутостью и вежливостью, я — за простоватостью. Мы оба понимаем, что наши незначащие фразы, вроде — "вот вам лист бумаги", "а какой ручкой я могу писать?", — это уже поединок. Но для меня важно показать, что я даже не догадываюсь об этом. Я просто, видимо, всегда такой, нараспашку, без хитростей. Ну же, бронзовый леший, помечай у себя в мозгу: этот — особого наблюдения не требует, приехал мирно жить, заключение пошло ему на пользу.
Что я должен заполнить? Анкету, конечно. И автобиографию. Этим откроется новая папка, вот приготовленная на столе. Потом сюда будут подшиваться доносы на меня, характеристики от должностных лиц. И как только в контурах соскребётся новое дело и будет из центра сигнал сажать — меня посадят (вот здесь, на заднем дворе, саманная тюрьма) и вмажут новую десятку.
Я подаю начинательные бумаги, опер прочитывает их и накалывает в скоросшиватель.
— А не скажете, где здесь районо? — вдруг спрашиваю я беззаботно-вежливо.
А он вежливо объясняет. Он не вскидывает удивлённо бровей. Отсюда я делаю вывод, что могу идти наниматься, МГБ не возражает. (Конечно, как старый арестант, я не продешевился, не спросил его прямо: а можно ли мне работать в системе народного образования?)
— Скажите, а когда я смогу туда пройти без конвоя?
Он пожимает плечами:
— Вообще, сегодня, пока к вам тут при… — желательно, чтобы вы не выходили за ворота. Но по служебному вопросу сходить можно.
И вот я иду! Все ли понимают это великое свободное слово? Я сам иду! Ни с боков, ни сзади не нависают автоматы. Я оборачиваюсь: никого! Захочу, пойду правой стороною, мимо школьного забора, где в луже копается большая свинья. Захочу, пойду левой стороною, где бродят и роются куры перед самым районо.
Двести метров я прохожу до районо, — а спина моя, вечно согнутая, уже чуть-чуть распрямилась, а манеры уже чуть-чуть развязнее. За эти двести метров я перешёл в следующее гражданское сословие.
Я вхожу в старой шерстяной гимнастёрке фронтовых времён, в старых-престарых диагоналевых брюках. А ботинки — лагерные, свинокожие, и еле упрятаны в них торчащие уши портянок.
Сидят два толстых казаха — два инспектора районо, согласно надписям.
— Я хотел бы поступить на работу, в школу, — говорю я с растущей убеждённостью и даже как бы лёгкостью, будто спрашиваю, где у них тут графин с водой.
Они настораживаются. Всё-таки в аул, среди пустыни, не каждые полчаса приходит наниматься новый преподаватель. И хотя Кок-Терекский район обширнее Бельгии, всех лиц с семиклассным образованием здесь знают в лицо.
— А что вы кончили? — довольно чисто по-русски спрашивают меня.
— Физмат университета.
Они даже вздрагивают. Переглядываются. Быстро тараторят по-казахски.
— А… откуда вы приехали?
Как будто неясно, я должен всё им назвать. Какой же дурак приедет сюда наниматься, да ещё в марте месяце?
— Час назад я приехал сюда в ссылку.
Они принимают многознающий вид и один за другим исчезают в кабинете зава. Они ушли, — и теперь я вижу на себе взгляд машинистки лет под пятьдесят, русской. Миг — как искра, и мы — земляки: с Архипелага и она! Откуда, за что, с какого года? Надежда Николаевна Грекова из казачьей новочеркасской семьи, арестована в 1937, простая машинистка и всем арсеналом Органов вмята, что состояла в какой-то фантастической террористической организации. Десять лет, а теперь — повторница, и — вечная ссылка.
Понижая голос и оглядываясь на притворенную дверь заведующего, она толково информирует меня: две десятилетки, несколько семилеток, район задыхается без математиков, нет ни одного с высшим образованием, а какие такие бывают физики — тут и не видели никогда. Звонок из кабинета. Несмотря на полноту, машинистка вскакивает, бодро бежит — вся служба, и на возврате громко официально вызывает меня.
Красная скатерть на столе. На диване — оба толстых инспектора, очень удобно сидят. В большом кресле под портретом Сталина — заведующий: маленькая гибкая привлекательная казашка с манерами кошки и змеи. Сталин недобро усмехается мне с портрета.
Меня сажают у двери, вдали, как подследственного. Заводят никчёмный тягостный разговор, потому особенно долгий, что, пару фраз сказав со мною по-русски, они потом десять минут переговариваются по-казахски, а я сижу как дурак. Меня расспрашивают подробно, где и когда я преподавал, выражают сомнение, не забыл ли я своего предмета или методики. Затем после всяких заминок и вздохов, что нет мест, что математиками и физиками переполнены школы района, и даже полставки трудно выкроить, что воспитание молодого человека нашей эпохи — ответственная задача, — они подводят к главному: за что я сидел? в чём именно моё преступление? Кошка-змея заранее жмурит лукавые глаза, будто багровый свет моего преступления уже ударяет в её партийное лицо. Я смотрю поверх неё в зловещее лицо сатаны, искалечившего всю мою жизнь. Чту я могу перед его портретом рассказать о наших с ним отношениях?
Я пугаю этих просветителей, есть такой арестантский приём: о чём они меня спрашивают — это государственная тайна, рассказывать я не имею права. А короче я хочу знать, принимают они меня на работу или нет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});