Именем закона. Сборник № 2 - Игорь Гамаюнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такси он поймал сразу и попросил шофера ехать самым коротким путем: «У меня всего червонец, а мне еще неделю жить, понял?» — «Ходи пешком, если такой бедный, — довольно дружелюбно улыбнулся шофер и тут же сообщил маршрут, которым собирался везти. — Рубля в два, ничего?» Это было вполне ничего, потому что отныне предстояло ездить много и часто, и каждый рубль был на счету.
Добрался быстро, дверь подъезда оказалась открытой. «Консьержка!» — догадался он. Это была неожиданность, и неприятная, он по опыту знал, что пожилые эти дамы, как правило, дотошны, въедливы и сварливы. Войти будет трудно, если удастся вообще.
И верно, женщина лет шестидесяти, усохшая, маленькая, в шелковом платье старинного покроя, стрельнула глубоко запавшими глазками:
— Ну-у? Расскажите, молодой человек, в какую квартиру и к кому именно? (С этим своим «Ну-у, расскажите» она была вылитая, хотя и постаревшая сильно, Чурикова — так показалось Хожанову.)
Дело выходило проигранным. Врать бессмысленно, ибо Строевой, увы, дома нет навсегда, и если последнее обстоятельство эта мумия еще не знает, то сам факт отсутствия непреложен… Н-да. Он уже собирался смущенно проговорить «Извините» и ретироваться, как вдруг вспомнил: «Никогда не предъявляю удостоверения. Взгляну вот так (доктор свел глаза в кучку, высматривая кончик собственного носа), и проход свободен! Сколько раз проверял…»
— Мне нужно осмотреть окна и чердак, — сухо произнес Хожанов. Стандартная фраза… В былые годы каждый праздник сидел он у окна гостиницы в центре города (имелись в виду возможные боевики, чьи действия обязан он был незамедлительно пресечь. Но разве нужна была хоть кому-нибудь бессмысленная жизнь смешных и нелепых рамоликов… Гумор, право…)
— Но… — она посмотрела недоуменно, — ваш товарищ уже был третьего дня?
Подозрение еще не материализовалось, но уже повисло в воздухе. Все зависело от его ответа. Он свел глаза в кучку, пытаясь увидеть кончик собственного носа.
— При чем тут это, товарищ?.. — Протянул руку, вспомнив, что ему должны дать ключ от чердака.
Консьержка закивала: «Да, да, конечно, сейчас», — и, получив увесистый ключ, Хожанов начальственно закрыл за собою дверь. Спасибо ALMA MATER…
Поднимался на том же самом лифте, и свет врывался и исчезал, обозначая пройденные этажи, как в тот день. Что ж… Он приближался к частице, отзвуку того, что единственный раз вспыхнуло в его жизни ослепительно радостным чувством, незнакомым дотоле, и по мере этого приближения исчезала тревога и пропадали сомнения…
Но он понял, что затеял опасную и, кто знает, совершенно бесполезную игру, даже бессмысленную, потому что нельзя осмысленно играть с призраками, фантомом, воображением, и все же что-то подсказывало: он идет по верному следу. И то, что сейчас предстояло ему совершить, он оценивал трезво. Вспомнилась вычитанная где-то фраза: нельзя достичь целей нравственных путями и средствами безнравственными, но он подавил возникшие было сомнения и успокоил себя тем, что иного выхода просто нет.
Что он собирался выяснить, что найти? Бог весть… Доказательства, наверное… Но хотя слова и складывались в понятные четкие фразы, формулы не возникало… Формулы, которая есть искомое.
Он остановился перед дверьми, прислушался. Было тихо, ни звука, ни шороха, в квартире напротив — тоже. «Звонко-звучная тишина», — вспомнил он. Ну да, это читал, подвывая, тогда, у Лены, тот эрудированный мальчик. Сколько лет, сколько зим…
Достал ключ и, вставив в замочную скважину, повернул. И вдруг обожгло: а если сигнализация? Через пять минут здесь будет милиция, и тогда… Пресловутый «абзац»? Ну да ладно, чего уж… Толкнул дверь, она легко сдвинулась, пропуская, словно Аладина в пещеру, и так же плавно закрылась. Мгновение понадобилось, чтобы увидеть и понять: сигнализации в квартире нет. И тогда он сразу вспомнил чей-то рассказ о том, что милиция, охраняющая квартиры, иногда ненадежна и даже преступна, — кому, как не Строеву, это было известно, наверное, лучше других, поэтому и не было в его квартире оповещающего прибора.
Запер дверь на защелку и включил свет. Что ж, первое, тогдашнее еще впечатление не обмануло: здесь жили состоятельные люди… Колонка из темного дерева в углу, на ней — ваза зеленоватого камня с золочеными ручками-змеями; напротив — зеркало в тускло мерцающей раме, и картины, картины — как много их здесь… Генералы в густых эполетах, кавалеры и дамы в напудренных париках, разноцветные ленты через плечо, орденские звезды…
Он подумал, что такие портреты вряд ли стоило держать в прихожей, но, видимо, этому существовало какое-то объяснение. Какое?
Дверь направо вела в кабинет — скромный, деловой, с книжными стеллажами и фотографией Дзержинского на письменном столе — около лампы с зеленым стеклянным абажуром. Здесь же стояла еще одна — в старинной рамке: Строев — он выглядел лет на десять моложе, чем там, на барельефе, — беззаботно смеялся, повернувшись к Изабелле Юрьевне. Она и вообще была похожа на десятиклассницу, и только очень взрослые и очень дорогие серьги — те самые (это фотография запечатлела точно) — несколько нарушали умилительное впечатление. Хожанов долго смотрел, забыв, зачем пришел, и об опасности, которая возрастала с каждой минутой…
Непостижимая метаморфоза… Еще воздух не остыл от ее присутствия. Жила, любила, страдала… Как это обыденно, но все равно — странно. Всегда странно: мгновение — и, как это сказано когда-то и кем-то, житейское лукавое разрушается торжество суеты…
Внезапно его мысли приняли иное направление (краешком сознания он контролировал себя и очень удивился: как? Снова реминисценция?): ну, в самом деле, а почему не пошел он со своими сомнениями в милицию или в прокуратуру? Почему не обратился к общественности — ее так много — разнообразной, жаждущей растолковать, разъяснить, помочь? В конце концов, газетные факты, обличающие власть в равнодушии, безразличии, безжалостности и нетерпимости, — что они такое, если вдуматься? Где-то, что-то, с кем-то…
Дело не в этом.
Отрезок времени, некое «от» и «до», пунктир, дискретная прямая, именуемая в обыденности весьма простодушно «жизнь», — пуста, увы (что бы там ни доказывали), завистлива, преисполнена ненавистью и злобой, лжива и лицемерна…
Годы и десятилетия прицельно и трудолюбиво выстраивалась монументальная пустота, нечто странное, напыщенное и безрезультатное, беспомощное, но очень воинственное. В этой структуре — все друзья, товарищи и братья, но всяк за себя.
Вот он, генезис недоверия.
Омут.
…Ну, и что он жаждет здесь отыскать? Улики, доказательства, которые удастся связать воедино и тем самым разоблачить (кого?), изгнать (зачем и куда?) и… начать новую жизнь? Ах, как хорошо… И как нелепо.
И все же: откуда такая уверенность, что совершено преступление?
Но ведь умер от чего-то Строев, молодым умер, во цвете лет.
Ну и что?
В еще большем «цвете» скончалась Изабелла.
Ну и что?
Безнравственно вспыхнувшую вдруг (и не угасшую еще, увы…) влюбленность превращать в некую базу криминального расследования и врываться на этом основании (воровски!) в чужую квартиру, искать чего-то…
Кстати: а чего он ищет (если отбросить общие слова — об уликах и доказательствах)? Письма, адреса, пароли, явки, связи (ч-черт… угораздило-таки… Ведь поклялся же: сленг — вон! Ну, да чего уж теперь… И вообще: долой игрища, к чертям собачьим мишуру эту, дурь…)?
Долой. Конечно же долой… Здесь на глаза ему попался томик с обтрепанными страницами и сломанной обложкой, он лежал на прикроватной тумбочке (вот незаметно и в спальне оказался), нетерпеливо (а почему, собственно? Предчувствие?) взял — это было Евангелие синодального издания 1911 года, раскрыл, и на ковер — он был сер от пыли, от его шагов она взлетела к потолку серыми облаками-хлопьями (или это показалось ему?) — плавно опустился листок, исписанный бисерным почерком.
Включил лампу (абажур желто-коричневый «Галле», он ничего в этом не понимал, но красота вещи поразила его), мелкие буковки сложились в слова:
«Костя, милый, родной, я понимаю, ничего теперь не изменить, не поправить — ты ушел далеко, и я пока не могу прийти к тебе, потому что человек не волен в своей грешной жизни, а только Бог един… И ты прости меня за это. Но я знаю, что настанет день, и мы снова встретимся, и ты скажешь мне: здравствуй, Белла. А я отвечу: здравствуй. Я буду молиться за тебя, безбожника и материалиста, но ведь ты был честным и добрым, и даже твоя служба не смогла изменить тебя. И поэтому я знаю, что Господь примет мои молитвы и даст тебе не черноту небытия, а новое небо и новую землю. Помнишь, я читала тебе об этом: при звуке последней трубы мы не все умрем, но все изменимся… Сейчас я опять поеду туда, где почивает твое разрушающееся бренное тело, — это ничего, потому что только через разрушение мы обретем новое, нетленное. Вернусь вечером, и мы продолжим разговор…»