Отречение - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Успокойтесь, Иван Христофорович, ведь человечество попросту никакого скачка не заметило, работы по этой отрасли знания не печаются… Ваши, например…
— Можно и опоздать, Петр Тихонович, — уже тише сказал Обухов. — Жаль, жаль, человечеству суждено было бессмертие. Ходить по краю бездны… Нам сейчас не хватает великих мыслителей, великих натуралистов… Были же Ломоносов, Болотов, Докучаев, Флоренский, Вавилов, Вернадский… Блестящая способность видеть и аккумулировать в глобальных масштабах…
— Иван Христофорович, не волнуйтесь так!
Обухов встал, подошел к стеллажу, открыл дверцу нижнего шкафчика, извлек из него увесистую, хорошо запакованную рукопись и положил на стол.
— Сохраните, — сказал он, не сразу отрывая руку от свертка. — Вы молодой, вам необходимо долго жить, растить сына, мерзость вокруг нас не может длиться вечно, вы правы. Здесь несколько теорий, догадок, главное же — работа по теории биоравновесия па стыке двух термодинамических эпох в развитии человечества, больше даже философская работа… пожалуй, все. Возможно, я ошибаюсь, и еще не поздно, явятся какие-то силы, скорректируют гибельный процесс… кто знает, что такое время и в чем его сущность? Кажется, нас зовут ужинать.
Петя взял сверток, повертел и все-таки ухитрился втиснуть его в свой модный, достаточно объемистый кейс; никто из них, уписывая превосходную печеную рыбу и тушеные овощи и на все лады расхваливая хозяйку, еще не знал, что это последний мирный ужин в этом доме и что уже на следующий день научная Москва (и не только научная!) будет перешептываться и перезваниваться и причиной тому станет попавший с этого дня в опалу биолог с мировым именем — Иван Христофорович Обухов. В тот вечер, выходя, правда, уже достаточно поздно из подъезда академического дома, Петя встретил еще одного знакомого человека, тетю Катю, заведовавшую всем хозяйством в экологической дальневосточной экспедиции, правда, сама она, с озабоченным видом направившись к лифту, Петю не узнала или постаралась не узнать.
Выходя из кабинета Малоярцева, академик мог предположить со стороны такого могущественного человека любую каверзу, но тот, приведя себя в привычное равновесие, ничего особенного не предпринял. Лишь вызвал Лаченкова и, глядя ему в лысину с плохо скрытым раздражением, всего лишь поинтересовался, можно ли в Москве сейчас достать квасу с хреном и медом, и Лаченков, стараясь подстроиться под настроение хозяина и понять, откуда грозит опасность, принахмурился, старательно свел белесые брови.
— Именно с медом и хреном, — жестко подтвердил Малоярцев, сердясь на медлительность своего ближайшего помощника.
— Сейчас распоряжусь…
— Стой! — негромко и глухо приказал шеф. — Квас — потом, а сейчас немедленно свяжитесь с соответствующими службами. Вы можете предположить, какая ересь может прийти в голову сумасшедшему в академическом сане и с мировым именем? Вот, вот, я тоже не знаю…
Этого оказалось достаточно, чтобы машина пришла в движение.
Все предпринимаемое Обуховым тонуло в какой-то глухой вате; требование его срочно собрать экстренное заседание президиума Академии наук тоже было вежливо отклонено по причине отсутствия в данный момент кворума. Президент давно уже не реагировал ни на свои, ни на чужие эмоции. Он вяло выразил надежду на будущие, более плодотворные встречи; услышав в ответ исчерпывающую отповедь Обухова, вежливо наклонил совершенно голый череп, проводив Обухова до приемной.
Весь следующий день Обухов пытался добиться прием у Суслова, затем у Андропова; звонил и в приемную самого Леонида Ильича; его вежливо выслушивали, записывали; Обухов стал сосредоточенно-спокоен; им руководило теперь чувство обостренной, безошибочной интуиции, с каждым днем ему все обнаженнее открывалась правда человеческих отношений, она строилась по образу и подобию всего сущего, по закону хаоса; вычислить его, ввести в рамки гармонической закономерности не представлялись возможным, следовательно, и учения, декларируемые той или иной группой единомышленников, являлись всего лишь проявлением случайностей хаоса.
Вскоре во время их с женой отсутствия у них на квартире был произведен обыск. Все было цело, и замки, и даже сигнализация, лишь из кабинета Обухова исчезли многие бумаги, тетради, черновые разработки ряда экспериментов, наброски научных статей.
— Так, — сказал он с некоторой сумасшедшинкой, и в его взгляде промелькнуло что-то от молодости, из старых студенческих времен — какая-то нерассуждающая, диковатая удаль; помедлив, он резко устремился к телефону.
— Иван! — предостерегающе воскликнула Ирина Аркадьевна, бросаясь к нему и пытаясь завладеть трубкой. — Иван! Сосчитай до десяти!
— Успокойся, — все с той же пугающей Ирину Аркадьевну незнакомой гримасой остановил ее Обухов. — По-прежнему отключен… Нечем дышать. Они совершенно прекратили доступ кислорода.
— Ты, кажется, вторгся не в свою область, ты сам совершенно никому не нужен, — тихо предположила Ирина Аркадьевна. — Дело истинного ученого создать школу. Сколько раз сам же говорил о необходимости экологического всеобуча… об очищении души человека в общении с природой, с космосом. А сам погряз, прости, в дурацкой политике!
— Да, это и есть сейчас самая горячая политика! — голос Обухова пресекся. — Это и моя страна, черт возьми, — с трудом произнес он после паузы. — Здесь по этой земле прошли многие поколения Обуховых. И кому нужно будет братство, равенство и прочий бред, если земля совершенно облысеет?
После нервной вспышки он почувствовал сильную слабость, и Ирина Аркадьевна с трудом уговорила его полежать, дала выпить успокаивающее, и он действительно почти целые сутки спал, затем день или два бесцельно бродил по квартире, брезгливо смотрел в окно, о чем-то неотступно размышляя.
8
Довольно легко добравшись до сына Ильи, теперь уж заправлявшего большим лесотрестом на Каме, Захар попал в приличный поселок, с лесозаводом, с бревенчатыми, правда кое-где просевшими, тротуарами и рядами чахлых лиственниц по обе стороны улиц. Первые несколько часов прошли в обычных сумбурных совместных воспомипаниях, но ни отца, ни сына не покидало чувство недосказанности; после какого-то неясного, невразумительного разговора с Ильей насчет брата, промаявшись почти всю ночь, лесник твердо решил увидеть Василия, хотя в начале своей поездки не замышлял забираться в такую даль. Давно он не помнил такой маятной ночи — и на кровати сидел, и к окну подходил, вглядываясь в темноту, и теплую воду пил из красивого цветного графина — ничего не помогало; он был в чужом для себя мире — незнакомом, непринимающем, отталкивающем.
Близилось утро; сбросив с себя одеяло, Захар нащупал у изголовья кровати шнур выключателя, ожесточенно дернул, с неудовольствием натянул выданные ему невесткой полосатые пижамные брюки, покосился в дальний, сильно затемненный угол. Доступу света мешал обвисший, оторвавшийся ночью от стены край ковра. Оставив дверь в свою комнату открытой, чтобы лучше видеть, он вышел в просторный широкий холл, с диваном, зеркальной вешалкой, с телефоном на низеньком столике, прислушался; чувство досадного, ненужного промаха во вчерашнем трудном разговоре с сыном мешало ему. Он пошел в другой конец коридора и, постояв возле закрытой застекленной высокой двери, тихонько стукнул раз и второй и почти тотчас услышал сонный всхлип; раздались шлепающие тяжелые шаги, дверь распахнулась, и он увидел Илью в одних трусах, врезавшихся в волосатый живот. Его обессмысленные сном глаза непонимающе щурились, затем прояснились при виде отца, недовольство из его глаз ушло.
— Батя… чего? — спросил он хрипло. — Нездоровится?
Илья шире распахнул дверь, намереваясь шагнуть в коридор, но от неловкости, что стоит перед старым отцом чуть ли не голый, в современных скошенных плавках, к тому же еще и тесноватых, подчеркивающих здоровое, сильное мужское тело, подался назад, в спальню, знаком дав понять отцу, что сейчас выйдет, и скоро они уже сидели па кухне, и Илья слушал, стараясь быть внимательным и как нибудь ненароком не обидеть старика; сон его окончательно прошел.
— Да какая тут совесть, — сказал, наконец, он, оглядываясь на закипающий чайник па плите. — Ты вот обвиняешь меня, а за что? Василий человек взрослый, у него своя жизнь, у меня своя… Вот смотришь и не веришь, а я правду говорю, ей-Богу, правду.
Сидевший спиной к окну и лицом к двери Захар поднял голову; в дверь просунулось породистое лицо невестки; в кружевных сборках кокетливой ночной сорочки виднелись сбитые белые плечи и пышная грудь; на долю секунды в ее лице мелькнуло выражение неприязни и тотчас спряталось в дрогнувших ямочках привычной улыбки. Следуя хмурому взгляду отца, Илья повернул голову.
— У нас разговор, Раиса, — сказал он, по-незнакомому зло поджимая губы. — Мужской разговор… Ты иди, иди, не беспокойся…