Ада, или Эротиада - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Перестань! — твердила Ада (как полоумный эпилептику).
— Oh! Qui me rendra mon Hélène…[522]
— Ах, перестань!
— …et la phalène…[523]
— Je t'emplie («prie» и «supplie»[524]), хватит, Ван! Tu sais que j'en vais mourir[525].
— И все же, все же, все же! — (каждый раз ударяя себя по лбу) — Быть всего на волосок от, от, от — и вдруг этот идиот, выходит, не идиот, а Китс{165}!
— Боже мой, мне уже пора! Скажи мне что-нибудь, мой драгоценный, моя единственная любовь, скажи что-нибудь, помоги мне!
И только узкая пропасть молчания, прерываемого лишь шелестом дождя в листве вязов.
— Останься со мной, девочка! — сказал Ван, забыв про все на свете — гордость, ярость, принятые нормы жалости.
Казалось, мгновение она заколебалась — или хотя бы подумала, не заколебаться ли; но уже с улицы донесся зычный окрик — там стояла Дороти в сером плаще и мужского вида шляпе, усиленно маша к себе сложенным зонтом.
— Не могу, не могу, напишу тебе! — в слезах проговорила несчастная любовь моя.
Ван поцеловал ее хладную, как лист, руку и, предоставив заботиться «Бельвю» о своем автомобиле, всем Трем Лебедям — о своем имуществе, Мадам Скарлет — о кожных проблемах ее Эвелин, прошагал пешком километров десять по хлюпавшим дорогам до Ренназа, а оттуда унесся самолетом — в Ниццу, Бискру, Кейп-Код, Найроби, к отрогам Бассета…
And o'ver the summits of the Basset[526]
Так писала ли она? Ах, ну как же! Конечно, любая малость прошлого со временем стала бесценной! В нескончаемой скачке, с девчоночьим смехом фантазия рвалась за фактом. Андрей прожил еще несколько месяцев — по пальцам: один, два, три, четыре — скажем, пять. До весны тысяча девятьсот шестого или седьмого Андрей продержался молодцом с преспокойно отказавшим легким и в бороде цвета соломы (уход за лицевой растительностью — отличное занятие для больного). Жизнь раздваивалась, ветвясь и дальше. Да, сказала ему она. Он оскорбил Вана на лиловом крыльце отеля «Дуглас», где Ван поджидал свою Аду в финальной версии «Les Enfants Maudits». Месье де Тобак (в прошлом рогоносец) и лорд Ласкин (и на сей раз второй), а также несколько рослых юкк и приземистых кактусов, явились свидетелями дуэли. Виноземский был в визитке (по необходимости); Ван в белом костюме. Ни один не пожелал рисковать, потому оба выстрелили одновременно. Упали оба. Пуля г-на Визиткина поразила Вана в подметку левого ботинка (белого, с черным каблуком), сбив его с ног и вызвав легкие fourmillement[527] (муравьиное расползание) на коже — только и всего. Ван угодил своему противнику в низ живота — рана серьезная, от которой тот в свое время оправился, если оправился вообще (здесь развилка судьбы тонет в тумане). На самом же деле все было гораздо скучнее.
И все же: написала ли она ему, как обещала? О да, о да! За семнадцать лет он получил от нее около ста коротких записочек, каждая в сотню слов, что в целом составило примерно тридцать печатных страниц незначительного содержания — в основном про здоровье мужа и местную фауну. Помогая Аде в уходе за Андреем на ранчо Агавия в течение двух наполненных упреками лет (выговаривала Аде за каждый жалкий час, выкроенный на сбор насекомых, организацию коллекции и выращивание кроликов!), затем, возмутившись тем, что Ада предпочла известную и первоклассную клинику Гротоновича (на непрогнозируемый период лечения своего супруга) вместо закрытого санатория княгини Алашиной, Дороти Виноземская удалилась в полярный монастырский городок (Илемна, ныне Новостабия), где затем вышла замуж за г-на по имени Брод или Бред, трепетного и страстного темноволосого красавца, изъездившего Севърныя Территории, распространяя символы причастия, а также иные сакральные предметы, которому впоследствии суждено было возглавить (и, возможно, он возглавляет и по сей день, полвека спустя) археологические раскопки в местечке Горелое («Лясканский Геркуланум»); что до ценностей, отрытых им в супружеской жизни, — это другой вопрос.
Неуклонно, хоть и медленно, состояние Андрея продолжало ухудшаться. За последние два или три года праздного существования на всяческих шарнирных кроватях, каждую плоскость которых можно было повернуть как угодно, он утратил дар речи, хотя все еще имел силы кивнуть головой, нахмурить в раздумье лоб или слабо улыбнуться, вдыхая аромат пищи (с чего, по сути, и начинается наше восприятие блаженства). Он умер весенней ночью, один в больничной палате, и в тот же год (1922) его вдова передала все свои коллекции в дар музею Национальных Парков и вылетела самолетом в Швейцарию на «зондирующее собеседование» с пятидесятидвухлетним Ваном Вином.
Часть четвертая
С наглостью субъекта, требующего у почтенного человека водительские права, въедливый слушатель вставляет вопрос: как «проф» свой отказ придать будущему Временное состояние согласует с очевидностью, что его, будущее то есть, едва ли можно считать не существующим, раз «оно облагает, — простите, обладает — по крайней мере, одним свойством, охватывающим такое важнейшее понятие, как абсолютная необходимость?»
За шиворот и вон. Кто вам сказал, что я умру?
Можно и покорректней развенчать претензии этого детерминиста: бессознательное вовсе не подстерегает нас где-то впереди, чтоб щелчком отбросить назад или заарканить, оно охватывает как Прошлое, так и Настоящее со всех обозримых сторон, оставаясь не свойством Времени как такового, но свойством органического затухания, естественного для всех проявлений бытия, ощущающих Время или нет. Я знаю, что другие умирают, но это не имеет никакого значения. Я также знаю, что вы, возможно, как и я, рождены на свет, но это не доказывает, что мы прошли через временную фазу, именуемую Прошлым: это мое Настоящее, краткий просвет сознания, уверяет, что я ее прошел, а не бесшумное грохотание бесконечного бессознательного, предварявшее мое появление на свет пятьдесят два года и 195 дней тому назад. Мои первые воспоминания восходят к середине июля 1870 года, а именно, к семимесячному возрасту (у большинства-то, разумеется, четкое сознание проявляется позднее, года в три-четыре), — это было утром на нашей вилле, что на Ривьере: во время землетрясения кусок зеленого гипсового бордюра сорвался с потолка и рухнул прямо ко мне в кроватку. Сто девяносто пять предшествовавших этому событию и не отторжимых от бесконечности бессознательного дней не следует включать в сознательный период, так что, если сделать память точкой отсчета, мне сейчас (в середине июля 1922 года) день в день пятьдесят два, et trêve de mon style plafond peint[528].
В аналогичном восприятии индивидуального, осязающего времени я могу запустить свое Прошлое вспять, возрадовавшись мигу воспоминания в не меньшей степени, чем радовался рогу изобилия, гипсовый ананас из которого едва не угодил мне в голову, и допустить, что в следующий миг некий космический или телесный катаклизм мог бы — если не убить, то повергнуть меня навеки в сенсационно-новую, совершенно науке неизвестную, разновидность столбняка, лишив таким образом естественный распад всякого логического или временного смысла. Более того, подобная логика обслуживает гораздо менее привлекательное (хотя важное, очень важное) Универсальное Время («нам выдалось ударное время по рубке голов»), известное также как Объективное Время (по сути, грубо свитое из частных времен), словом — историю гуманизма и комизма и всякого такого прочего. Ничто не мешает человечеству как таковому вообще будущего не иметь — если, к примеру, наш род человеческий в процессе наипостепеннейшей (тут пик моей аргументации) эволюции образует особь novosapiens[529] или некий иной подвид с иными пристрастиями насчет бдения и сна, не отвечающими человеческим представлениям о Времени. В этом смысле человек не умрет никогда, поскольку, возможно, нет такой таксономической точки в его эволюционном развитии, которую можно было бы определить как последнюю стадию человека в переходных формах, превращающую его в Новочеловека или в мерзкую, пульсирующую слизь. Надеюсь, этот приятель в дальнейшем нас не побеспокоит.
Целью моей работы над «Тканью Времени» — многосложного, сладостного и благословенного труда, который я готов увидеть на уж брезжащем в моем воображении письменном столе гипотетического читателя, — было прояснить мое собственное представление о Времени. Я хочу исследовать сущность Времени, а не его течение, ибо не считаю, что его сущность может быть сведена до его течения. Я хочу обойтись со Временем ласково.
Можно быть поклонником Пространства и его возможностей; возьмем, к примеру, скорость, ее гладкость и сабельный свист; орлиный триумф непревзойденной быстроты; восторженный крик виража. И можно быть любителем Времени, эпикурейцем длительности. Меня восхищает чувственность во Времени, в его плоти и в его протяженности, в его устремлении и в его складках, в самой неосязаемости его дымчатой кисеи, в прохладе его непрерывности. Я хочу что-то с ним сотворить; позволить себе вообразить, будто им обладаю. Я знаю, что все, кто когда-либо пытался добраться до этого дивного чертога, либо канули в безвестность, либо потонули в Пространстве. Я также знаю, что Время — питательная среда для метафор.