Мы не пыль на ветру - Макс Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зять попросил доктора еще немного посидеть с ними. Но последний в роду Глессинов лишь улыбнулся мудрой улыбкой старого китайца и перекинул через плечо узелок с недоделанным школяром. Пожелав всем доброй ночи, он вышел, и в кабинет донеслись слова детской песенки, которую он не то пропел, не то пробурчал себе под нос: «…он встряхнулся, встрепенулся и мешочек сбросил с плеч…»
Хильда долго разглядывала посвящение и, разумеется, не поняла ни единого слова, кроме написанных по-немецки: «…от незнакомого вам доктора Фридриха фон Глессина». Инесс заглянула ей через плечо, но тоже не сумела с ходу перевести латинскую фразу. Она оказалась далеко не такой простой, как фраза типа ora et labora — молись и трудись — и тому подобные, общеупотребительные и по большей части стершиеся истины, к которым охотно прибегает полупросвещенная развязность, чтобы прослыть вполне просвещенной. Инесс взвалила перевод на мужа, а чтобы он не сопротивлялся, решила подольститься к нему.
— Я же помогала тебе в латыни, когда надо было, а ты меня наставлял в немецком, «честном и ясном», как ты выражался. Разве ты не пообещал мне еще тогда, дорогой Гансик, что отныне и впредь будешь помогать мне в «честном и ясном»?
Бретшнейдер, словно пораженный бумерангом, кряхтя и стеная, взялся за нелегкий труд, хотя логические построения Инесс и оставляли желать лучшего. Пришлось потревожить «старого Георга» — школьный словарь латинского языка — и даже заглянуть в грамматику. Бретшнейдер стонал, Инесс хихикала:
— Это и называется вскрывать замурованные катакомбы.
— Между памп, девушками, кто такая эта Лея, которой адресовано письмо? — поинтересовалась Инесс.
Без неприязни и без трепета рассказала Хильда все, что о ней знала. Но, рассказывая, ни на йоту не отступила от того, до чего «смогла, наконец, докопаться».
— Можешь мне поверить, он до конца своих дней будет бегать за этой Леей и не сводить с нее глаз. Я не стала бы возражать, не будь я уверена, что он бегает за призраком. — Эту мысль Хильда смогла развить очень толково. — Ведь она вернулась задолго до нас. И даже не спросила о нем ни разу. Если б это была настоящая любовь… Вот ты скажи мне, Инесс, разве ноги сами не привели бы тебя к тому, кого ты любишь, к тому, о ком ты думала на чужбине?..
Инесс с ней согласилась, однако не могла удержаться от упрека:
— Если между мной и тем человеком, которого я люблю, встанет какое-то препятствие — ну, скажем, другая женщина, — я для начала припру Гансика к стенке и потребую: «А ну-ка, ответь, что мы пообещали друг другу и чего я, я не выполнила?» Не ответит, пойду к той, другой, чтобы узнать, чего я, я не выполнила. Если и от нее не будет никакого ответа, кроме слов ревности, я возьму детей, а его со всем барахлом выгоню из семейного храма. Тогда вина будет на нем, правда ведь?
— Кошмар, — простонал Бретшнейдер.
— Почему ты не пошла к этой Лее и не поговорила с ней честно и ясно, без всяких антимоний, как это водится?
— Я?.. Да разве я…
— Видишь ли, сестричка, я так и думала, что поставила правильный диагноз. У тебя одно из опаснейших для женщины заболеваний — ты тихоня, уж поверь мне… — Хильда отпрянула словно от удара, а Инесс продолжала наседать на нее еще беспощаднее.
— Ты, видно, считаешь себя хуже других? И до сих пор думаешь, что среди людей существуют высшие и низшие. И до сих пор чувствуешь себя батрачкой. Золушкой, одушевленной подстилкой? Эх ты, Хильда, сестричка…
Хильда проглотила слезы и спаслась на единственный надежный островок среди этого половодья слов:
— Пусть он скажет «да» или «нет». Он должен знать, чего он хочет. «Да» или «нет». Вот как я думаю, Инесс.
Там, возле разбомбленного домика, островок был надежным и прочным, но дождливое утро поколебало его прочность; под кустом бузины из него пробились всходы неясных желаний. А теперь волны упреков заливали его берега.
— Вот как я думаю, — тихо повторила Хильда.
— То-то и оно, что слишком долго женщины думали по-твоему. Откуда же взяться счастливой любви, счастливой семье, если женщины чувствуют свою зависимость от мужчины? Ворожат и так и эдак, а толку чуть. Поначалу все как будто идет гладко. Через семь лет совместной жизни наступает критический момент, муж начинает считать себя вьючным ослом, который вывозит на себе весь груз ответственности, жена, естественно, чувствует себя погонщицей, а счастья нет как нет. Мне же нужен муж, чтоб любить его, а не осел, чтоб его погонять. И скажу тебе… — Инесс вплотную придвинула свою банкетку к вольтеровскому креслу, в котором томилась Хильда, и шепнула ей на ушко: — Скажу тебе по секрету: иногда мне хочется почувствовать его силу… — и совсем уже неслышным шепотом: — А ему мою…
Ну к чему были Хильде эти доверительные, эти счастливые признания? Ей они только причиняли боль.
— Я могла бы стать учительницей рукоделия, — сказала она. — Как ты думаешь, я бы справилась?
Бретшнейдер застонал и передразнил Хильду:
— Как ты думаешь, я бы справилась?
Инесс и Хильда решили, что это латынь заставляет его стонать и что он уже готов сдаться, недаром же он захлопнул учебники и, подойдя к ним, стал против Хильды.
— Девушка из замка! — воскликнул он. — Девушка из замка! Ты грешить перед отцами своими. Хильда! Да кто же ты, наконец? Кто мы все? Мы — освобожденные люди, вот мы кто… — Он больно схватил ее за плечи. — Девушка из замка, рабочая косточка! Пойми, наконец, кто ты такая!.. Боже милостивый!.. Ну перестань же смотреть в одну точку, девочка!..
Кто-то уже сказал это однажды? Герберт Фольмер сказал это еще тогда, на чердаке, у Лизбет. Но глаза у него были другие… Нет, точно такие же… Ясный, надежный небосвод раскинулся над Хильдой, самый человечный небосвод — доверие.
А Инесс смеется-заливается:
— Говорила я тебе, сестричка, не стреляй глазами в моего Бретшнейдера — в моего хвастунишку, в дамского угодника, а то он сразу расчувствуется…
Ганс отпустил Хильду и схватил жену за руку.
— У, в-ведьма, я еще поговорю с тобой в другом месте! — грубым рывком, как и положено настоящему полицейскому, он притянул к себе хохочущую и сопротивляющуюся жену… по не поцеловал. И Хильда увидела, как Инесс заливается жарким румянцем до корней своих вызывающе белокурых волос. Бретшнейдер смутился и стал оправдываться:
— Уж и пошутить человеку нельзя, тут все свои…
В этот вечер они еще долго разговаривали. И, право же, совсем неплохо отзывались о том, кто все время незримо присутствовал в их разговоре, об авторе письма, об отце ребенка, из честности не говорящем ни «да», ни «нет». Кстати, Бретшнейдер одолел заданный ему перевод и сказал, что его любезный тесть не более как старый и мудрый плут и что достаточно хорошенько поскоблить его, чтобы обнаружить под верхним слоем «строителя нового».
Много позже, когда Хильда собралась погасить лампочку над своей постелью, ой снова вспало на ум посвящение доктора. Хильде постелили в комнате Петера. Мальчик лежал в своей кроватке и спал крепким, безмятежным сном, как снят все мальчики его возраста, лежал на боку, зарывшись щекой в подушку, кулачки разжал, словно уже во сне протягивал руки к грядущим светлым дням. И прежде чем погасить лампу, Хильда шепотом повторила слова доктора:
«Храни везде и всюду лик жизни, и ты не так уж плохо кончишь свои дни…»
Да, но какой лик жизни он имел в виду?
Глава восемнадцатая
«Как мне увенчать мой мир?» — спросил поэт. «Придай форму своему миру», — ответил гончар.
Дольше обычного горел в эту ночь свет у Ярослава Хладека в Праге. Хладек писал Лее Фюслер:
«Возможно, я остался в долгу перед тобой. Мы не допели наш разговор до конца. И это прежде всего моя вина. Я принадлежу к числу тех людей, до которых самое главное доходит лишь после того, как они, выйдя из дому, захлопнут за собой дверь и присядут на скамейку. И поскольку ты все равно считаешь меня чудаковатым шутом, я позволю себе все знаки Морзе, которые дошли до меня за это время, слить в единую шутовскую мажорную тему и слегка поимпровизировать. Итак, дорогая Лея, я хотел бы в нескольких словах воспеть немецкое это — прекрасное, поэтическое словцо, которое во всем своем многообразии присуще лишь немецкому языку и на котором немцы с незапамятных времен замешивают свой хлеб. Такова приятная сторона моих наблюдений. Но я не позволю себе умолчать и о большей, неприятной стороне, не позволю себе удержаться от неприятных сравнений. Особливо со времен немецкой романтики прекрасное, поэтическое словцо в буквальном или переносном смысле носится в воздухе, подобно бацилле, возбуждая такие духовные недуги, как двусмысленность, красноречивый сумбур в головах, насморочное косноязычие. И в этом своем обличье оно дорого обошлось немецкому народу, который его, с позволения сказать, вожди пре-про-вожд-али к духовному оскудению. Не без помощи этого словца, принимаемого бездоказательно и, стало быть, на веру, значительную часть немецкого народа совершенно оглупили. В переводе на воровской жаргон гитлеровцев словцо это означает: провидение. И как своего рода религиозное миропонимание, оно поразило также и тех, кто никогда не был и никогда не будет хорошего мнения о господине Гитлере. Да ты и сама обыгрывала это словцо, когда стояла у окна: это к нам… это не к нам…