Державный - Александр Сегень
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При упоминании деспинки, в чьих хоромах шла беседа, боярин Кошкин перекрестился и произнёс:
— Царствие небесное блаженной памяти княгине Софье Фоминичне.
Все последовали его примеру, за исключением Феодосии Ивановны, она увлеклась борьбой с попугаем, отнимая у него шёлковый убрусец, которым до этого дразнила птицу, сидящую в огромной серебряной клетке. Государь тоже вытащил из-под одеяла руку и, немного приподнявшись, осенил себя крестным знамением.
— Совсем хорошо! — при виде этого воскликнул Иосиф Волоцкий.
— Державный, может, покушаешь? — спросил постельничий. — Со вчерашнего ничего не ел, а уж полдень нынче.
— Инн… — покачал головой Иван Васильевич и поманил к себе попугая: — Г…г-г!.. — Мол, поставьте поближе.
— Гамаюна? — понял первым зять Василий Данилович.
Государь кивнул. Клетку тотчас перенесли и поставили подле кровати Ивана на маленьком столце. Гамаюша, завладев убрусцем Феодосии Ивановны, утратил тягу к нему, и красная шёлковая тряпица лежала теперь на дне его клетки. Вблизи государя он внимательно посмотрел на Ивана Васильевича своим карим глазом и спросил голосом покойницы Софьи:
— Доколе?
Не зря его Гамаюном нарекли — подобно райской птице, попугай ведал человеческую речь и мог изображать голоса разных людей. Особенно хорошо ему давался голос покойной деспинки, которая души в нём не чаяла и часто беседовала с Гамаюшей, особенно когда была у Ивана в опале. Слово «доколе», видать, вынесено попугаем из той же опальной поры.
— Гамаюн, а петь не умеет, коли запоёт, то хоть святых выноси, орёт ором — вельми прескверно, — сказал Кошкин.
— Но зато нарядом до чего же красив! — возразил племянник Фёдор Борисович. — Кафтан жёлтый, ферязь зелёная, охабень синий, щёки красные, алые, аки у невесты великого князя Василья Иваныча.
Тут Державный вспомнил, что Иосиф давно жалуется на притеснения, чинимые его обители Фёдором Борисовичем. Надобно попенять племяннику, да как тут теперь попеняешь, коли онемел вконец.
— Гаврила, — произнёс попугай.
Вот! Гамаюша и тот разговорчивее государя Московского и всея Руси! Батюшка Василий Васильевич жизнь свою в слепоте доживал, а нам, как видно, придётся в немоте и безмолвии.
— Осифе! Отчего не читаешь? — проснувшись, спросил духовник Митрофан.
— Добро ли, когда птица будет перебивать Святаго Евангелия чтение? — пожал плечами Иосиф.
Все помолчали, глядя на птицу и любующегося ею государя. Иван нарочно, желая показать, что не хочет расставаться с Гамаюшей, принялся кормить попугая орешками. Иосиф закрыл книгу.
— А вот я хотел спросить, — промолвил сын незабвенного Холмского, — отчего Господь наш в Егюпет бегал? Разве иначе не мог Отец Небесный спасти Сына от Иродовой ярости?
— Отцу Небесному нет ничего невозможного, — отвечал Иосиф Волоцкий. — Однако же, сделав Слово плотию, Он хотел явить миру, что Сын Его есть отныне Сын Человеческий, воплощённый, а не призрак. К тому же тут есть поучение всем нам — не искушать судьбу и, когда можно, убегать от ярости ненавидящих нас, коли уж и Спаситель бегал от Ирода.
— Истинно так! — довольный толкованием игумена Волоцкого, воскликнул игумен Андроньевский. — Премудро премудр ты, Осифе.
— Оттого у него и врагов столько, — заметил Фёдор Борисович, на что Иосиф поспешил ответить укоризненным взглядом — мол, а ты-то, князь Волоцкий, разве друг мне, разве не ты у меня сёла отнимал, принадлежащие монастырю?
Иван проследил за этим взором Иосифа, но теперь подумал, что, быть может, и хорошо, что Господь отнял у него речь. Пусть племянник притесняет игумена, Иосиф только крепче будет, ежели его притеснять. В сей миг Гамаюша слишком неосторожно взял из руки Державного орешек и больно куснул ему палец своим увесистым клювом, так что Иван даже вскрикнул, отдёргивая руку:
— Ах ты, Ирод!
— Батюшки! Заговорил! — воскликнул Кошкин.
— Отверз уста! — рассмеялся Василий Холмский.
— Державный, скажи ещё что-нибудь, — взмолился Мамырев.
— Батюшка, молви ещё словечко, — сказала Феодосия.
Государь тотчас же так разволновался, выбирая, какие именно слова сказать-промолвить, что ничего уже не мог произнести, хоть укуси его сам Левиафан. От волнения в глазах всё поплыло, в голове зашумело, замутилось, и Иван помахал сердито рукой, мол, подите все прочь, слишком уж вас много:
— Ы!.. Ы!.. А-ы!..
Они принялись шумно вставать и выходить из хором покойной Софьи. Только Иосиф, подойдя, спросил:
— Может быть, мне или отцу Митрофану остаться?
Иван отрицательно покачал головой и вскоре остался наедине с Гамаюшей да незримо присутствующим постельничим. Попугай, словно ждал этого мига, тотчас произнёс:
— Деррржа-а… Гамаюша.
На сердце у Ивана стало тепло — оба слова были произнесены голосом Софьи. Вспомнилось, как супруга впервые назвала его Державным. Это было в один из самых тяжких дней его жизни, когда пришлось отдать приказ о заточении в темницу родного брата, Андрея Васильевича Углицкого-Горяя.
После победы на Угре его часто называли Державным, но долгое время это прозвище оставалось одним из многих других титулов. И лишь перед концом света всех словно прорвало — Державный да Державный. Полюбилось прозванье и прижилось. Страшно вспомнить, но тогда самому Ивану оно не нравилось, и вот почему: приближался семитысячный год от Сотворения Мира, все ждали наступления конца света, ибо имелось множество предсказаний о семи веках, и даже пасхалии после семисотого года не составлялись, а между тем ведь сказано, что пред концом света Господь отнимет у народа своего державного государя. Фёдор Курицын уверял, мол, у него есть точнейшие исчисления, по которым получается, что конец света ещё очень нескоро и лишь он один способен был утешить Ивана.
Да, именно в ту ночь после поймания и заточения Андрея Горяя в темницу, расположенную под Казённым домом, Софья, лаская и оправдывая мужа, сказала ему:
— Ведь так надо, Ваня! Ведь ты не просто человек. Ты прежде всего — Державный.
И, произнося это слово суровым голосом, она тотчас повторила его ещё раз, но нежно и ласково, припадая щекой к Ивановой груди.
Боже, как давно это было, но как живо в душе!
Иван Васильевич смахнул пальцем вытекшую из уголка правого глаза слезу и сердито пригрозил кулаком попугаю:
— У-у-у, Ирр!..
Гамаюша развеселился, стал мотаться из стороны в сторону, аки жидовствующий во время своей молитвы, затем растопырил крылья, потянулся и сказал:
— Горюшко! Горюшко!
— Тти… ттип-п… — хотел пожелать ему типуна на язык Державный и вспомнил, как однажды у Гамаюши впрямь был на языке типун. Кто-то пожелал ему, и пожелание исполнилось… Смешной случай…
Но память уныло увела Ивана от смешного случая с типуном, возвращая великого князя к тяжёлому воспоминанию о расправе над Андреем Углицким.
Десять лет после победы на Угре счастье улыбалось Ивану. Сын унёс это счастье в могилу. В том же году вскрылась страшная болезнь — ересь, которой оказался заражён едва ли не каждый двадцатый. Состоялся первый суд над жидовствующими, и Геннадий в Новгороде пожёг на головах у еретиков берестяные колпаки. Жестоко, спору нет. Двое из казнённых лишились рассудка и померли. Остальные выжили, хотя и остались на всю жизнь уродами.
Потом началось тягостное ожидание конца света… И в это самое время Андрей затеял снова рлести паутину заговоров против старшего брата. Государь всё знал, но покуда терпел. Вдруг брат приезжает со своей свитой из Углича вне себя от гнева. Что? Зачем? Объясняться.
— Верный человек сказал мне, что ты намереваешься поймать меня и заточить в темницу. Так ли? Коли так, то вот я, хватай!
Иван тогда обнял брата и стал в запальчивости клясться — и землёю, и небесами, и Богом Сильным, Творцом всея твари, — что не умышлял никакого злодейства против Андрея. Примирение полное. Пир закатили великий. Андрей и человека того, «верного» клеветника, с потрохами выдал. Иван хотел было ему язык вырезать, да митрополит Геронтий заступился:
— Отдай лучше сего Татищева мне. Говорят, он псалмы красиво читает. Пусть лучше сей язык псалмами клевету свою искупит.
Государь смягчил гнев свой, ограничились торговой казнью[182]. Били клеветника Татищева как раз на том самом месте за рвом, где теперь поставлена деревянная клеть для сожжения еретиков. Да и били-то не сильно. Раз десять ударили и помиловали…
Постой-постой… Так ведь Иванушка-сын тогда сказал: «Полно, Державный, пощади Татищева, он уж получил своё». Стало быть, это до смерти Ивана Ивановича, ещё в счастливое время. Да, потому так легко всё сходило Андрею. А уж потом, когда Иванушка умер, душа государя очерствела. Не мог он больше терпеть постоянных рассказов о том, как Горяй умышляет против него, собирает противников московского единодержавия.