Избранные произведения в двух томах. Том 1 [Повести и рассказы] - Дмитрий Холендро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Человек человеку — брат?
— Конечно, считать, что все вокруг твои братья, — это чистый идеализм. Но еще хуже думать, что среди людей у тебя нет и не может быть ни брата, ни друга. Это уже фашизм, Игнат Семеныч. А фашисты — не люди. Не знаю, как вы, опоздали, должно быть, молодой, а я их бил, бил, и, как вспомню, все мне мало! Фашисты — это не люди! — повторил он.
— Где вы били их? На войне?
— А где же? Мы громили их в своих танках от Орла до Берлина!
— Вы — в танке?
— Думаете, я не был молодым?
— Да нет, не думаю, но как-то… Словом, ряса и — танк!
— А рясы еще не было. Был танкист Алексей Прошин, башенный стрелок…
— А как же это вы стали им?
— Попом? — спросил Алексей Григорьевич. — Коротко сказать, добровольно.
— А не коротко?
— Сначала обещайте мне, Игнат Семеныч, что переберете в уме всех своих начальников… выберете лучшего и пойдете. На работу. Пусть не бригадиром, а пониже.
— А возьмут?
— Если что, приходите сюда. Посидим на камушке, потолкуем, как кумушки.
— Точно у вас своих забот нет.
— Что вы, господи! — Выжидательно проследив за полетом комара, поп убил его между ладонями. — Церковь в ремонте нуждается, как инвалид. Давненько уж настрочил письмо в епархию, не отвечают.
— Бюрократия!
— А не подрядить ли вас бригадиром на ремонт? А? Заплатим прилично. Материал выделят, все честь честью.
Тут Игнат и поймал себя на мысли, что, кажется, докопался до истинной причины внимания к себе. Кто-нибудь из любимовских или местных нацелил эту добрую душу на безработного строителя, на свободные руки, вот он и подбирается потихоньку. Но Алексей Григорьевич сам развеял его подозрение:
— Не вдохновляет? Ладно, стройте город. Подберу я себе песочников. Это не главная моя забота.
— А что главнее?
— Дочь, — коротко сказал поп. — Когда надевал рясу, то не думал о дочери. А сейчас откликается. Думаю день и ночь. Исполнилось ей семнадцать, весь мир — сказка! Ее сказка! А я загнал девушку в эту избенку между городом и селом. В одном окне — церковь, в другом — мать, ждет и ждет, когда дочка домой вернется, каждый вечер, который едва начался, ей кажется уже поздней ночью. Беда! Изо всех бед — беда! Извелось мое сердце. Ах! Дайте еще сигарету… — Алексей Григорьевич закурил и прикрыл глаза. — В школе с ней особенно не водились, ни мальчишки, ни девчонки… Поповская дочка! В дом к нам, точней выразиться, в эту избушку, не ходили… Так и выросла она с кроликами. Тихая, робкая. Один страх, какая робкая! Пошла на швейную фабрику работать. И кавалер появился. Я рад! Она рассказывает, мать пугается, а я радуюсь. И ей, как останемся где вдвоем, песенки пою бесшабашные. Веселю ее. Жизнь — это ведь что, если по-человечески? Это радость. Слушай, как другие поют, сам пой и тоже радуйся. За себя, за них. Но друг сердца проводил ее раз, другой — и нету. Все узрел. Церковь, избенку и… пропал, словом. А она с того дня стала еще тише. Замолкла. А уж и была — дальше некуда! Говорил я вам это? Говорил. Вот тут-то окончательно и взошла моя душа на Голгофу! Теперь-то все, что осталось, готов отдать за нее, за дочь свою, а не выручишь этим, не откупишься. У вас есть дети?
— Лечилась жена, ездила туда-сюда, на разные грязи, а нет.
— Тоже горе! Но не знаю, что лучше, — басовито прошептал поп. — Может, лучше, чтоб их не было. Грех, ох, какой грех в этих словах, непозволительно жизнь осуждать, но если я кого и сужу под старость лет, то одного лишь себя. Убить бы этого башенного стрелка в свое время!
— Ну уж это бросьте!.. Лишнее говорите.
— Дал бы вам бог здоровья за сочувствие, — поп перекрестил Игната, — но этим не спасешь меня. Ни от самосуда, ни от мыслей про Зину. Ей сейчас уже девятнадцатый, и собой, как присмотришься, хороша, хоть веселой и не бывает. С некоторых пор, правда, вдруг заулыбалась… Солнышко!
— Знакомый, что ли, новый?
— Шофер с почты.
— Хороший парень?
— Бандит. У него и правда рожа бандитская, а глаза такие, не приведи бог. Одни глаза приснятся ночью, накроешься одеялом и заорешь!
— А дочь-то Зина, что говорит о нем?
— Батюшка, — говорит, — лучше его на всем белом свете нет. Пальцем меня не трогает, трепещет. А сельские бабки твердят: «Бандит!» Кому верить?
— Дочери, по-моему. Бабки судят вообще, а она конкретно.
— А! Выпей мы с вами рюмочку, поцеловал бы я вас за эти слова, Игнат Семеныч. От души! А на трезвую голову скажете, сумасшедший поп! Ну еще выпьем.
— Я не пью.
— Как? Совсем? А твердят, земля без чудес. Вот же оно — чудо! Эка! — Алексей Григорьевич закачал головой, И долгое качание перешло в сожалеющее и даже осуждающее. — А ведь это нехорошо! Вдруг с начальником каким придется выпить по рюмочке под разговор.
— Тогда уж выпью.
— Ну авось и мы выпьем. По наперсточку. Почему мне ваш совет по нраву? Попадья за бабками повторяет: «Бандит!» А я ведь тоже за него, за этого бандита. Честно говоря, мне по нраву люди лихие, я и сам был лихим парнем — что в бою, что в пляске, ей-богу! До того, конечно, как рясу надел. А было это вот как…
Они закурили еще по сигаретке, попыхивая в темноте жарким дымком, и тут со склона долетело:
— Ай-яй-яй-яй-яй! Опять сидит и…
Алексей Григорьевич вскочил, засуетился, ну, матушка, не дает поговорить по душам, но Игнат успел заверить его, что завтра придет как штык, пользуясь выражением фронтовиков, еще живым до сих пор…
3Назавтра он прошел мимо своей стройки и нанялся на соседней. Не все ли равно, где стены класть? Тем же горожанам, те же квартиры. И возвращался домой счастливым. Даже и угадать не мог, что станет так легко на душе, будто она крылышки распустила. Вот и на работу, к жизни. Участок отставал, взяли без лишних разговоров, вот и ладно!
Клава наготовила окрошки, пирожков, поел про запас, а до вечера было еще далеко. Тянуло поскорей рассказать Алексею Григорьевичу, как все хорошо. Но вот и вечер…
Опоясывая город, дорога из Любимовки в село с той старой церквушкой, что заждалась ремонта, ползла с увала на увал, будто по стиральной доске, натыкалась на пруд, в котором когда-то водились караси и цвели кувшинки, а теперь только лягушки мирно квакали, и вода из светло-голубой стала пыльной, за прудом торопливой петлей взлетала к полевому перекрестку с охапкой кустиков, как с ручным букетом, и дальше по вольному полю бежала к воспоминаниям о березовой роще. Из-за последнего бугра уже выглядывали макушки трех живых берез и чуть косой крест на колокольне.
У кустарника, хилого от ветров и жгучих солнечных лучей, в дорожной колее, приглушенной травкой, стоял светлый автомобильный фургон, легкая и блестящая машина каких-то нетерпеливых очертаний, с синим словом «Почта» на боку. Возле нее скреб землю каблуком тяжелого ботинка заросший парень, по виду цыган или азербайджанец. А может, и нет. Бывают же и на Руси такие чернявые типы. Лоб — под курчавым смоляным чубом, глаза — антрацитовые куски с блеском и жаром, на висках и за ушами — космы, умятые ладонями, а лицо — вытесанное топором, без всякой отделки, и рот — большой, все время предостерегающе улыбается, и губа над этой улыбкой подрагивает страшновато.
— Здравствуйте, Игнат Семеныч. Мы вас ждем.
— Здравствуйте, — ответил Игнат. — Кто это — мы?
Вслед за парнем он посмотрел на лобовое стекло почтового фургона и, увидев девичью голову в платке, от которого цветные клетки ярко разбегались по всему стеклу, догадался, что это и есть она, поповская дочка. Тем более что парень позвал:
— Зина!
— Сам ему скажи, — ответила Зина в щель над опущенным стеклом и потупилась.
— А чего мне-то? — испугался Игнат. — Я вас знать не знаю. Я…
— Мы вас знаем, — властно перебил парень тоном, не выносящим возражений, а Зина, хорошея от румянца во всю щеку, добавила:
— Папа о вас рассказывал. Вы — хороший.
А парень вдруг доверчиво развел оброненными руками и совсем как ребенок попросил:
— Помогите нам!
— Бежите? — вслух подумал о них Игнат.
— Бежим.
— Куда?
— Куда-нибудь в Сибирь. Где люди нужней.
Игнат похмыкал и сказал неожиданно для себя:
— Замечательно! Но еще замечательней сначала бы свадьбу справить, и чтоб родители сидели рядышком, а? Кто вам мешает?
— Мать, — коротко и определенно сказал парень.
— Мама, — прибавила Зина и заплакала.
Парень сейчас же подскочил к ней, что-то шепча и протягивая платок, но она не увидела из-за слез, он сам принялся вытирать их, говоря Игнату:
— Ее мать против меня, как бандита. А какой я бандит? С шестнадцати лет работаю.
— Ее — против, а ваша?
— А я в детдоме вырос. У меня ни матери, ни отца.
— Это тоже пугает маму! — воскликнула Зина горестно. — А что он — виноват? Ничего поправить нельзя.