Том 3 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сложил котелочкой два пальца левой руки и, швыряя во все стороны тихие щелчки, от которых будто должно было летать что-то вроде благодати, шептал:
— Мир, мир и мир, и на все стороны мир — вот что должно быть нашей задачей в данную минуту, потому что concordia parva res crescunt — малые вещи становятся великим согласием, — вот что читается на червонце, а мы это забываем, и зато у нас нет ни согласия, ни червонцев. Вот вам и тема; садитесь и пишите!
Я молчал, а губернатор хлебнул воды и перевел дух.
— Вам навязывают труд о сельских больницах, — заговорил он после этой поправки. — Это всегда так у нас; свежий, способный человек — его сейчас и завалят хламом; нет, а вы дайте человеку идти самому; пусть он сам берет себе вопрос и работает… Я разработать ничего не могу — некогда; я могу бросить мысль — вот мое дело, — и он опять начал пускать на воздух щелчки… — Но я должен иметь людей, способных поднять, подхватить мою мысль на лету и развить ее… тоже на лету, а таких людей нет, положительно нет. И, не забудьте, их у нас нигде теперь нет! Их у самого Горчакова* нет… я по крайней мере их там не вижу. То же самое, что везде-с… Возятся со славянским вопросом*, и ни взад, ни вперед! Разве так надо? Если б это вести как должно, то есть если бы не скрывать, что, с одной стороны, панславистский вопрос — это вопрос революционный; что вообще национальности — дело аристократическое, ибо мужику-с все равно, русский с него подати берет или нерусский, а насильственно обрусить никого нельзя, потому, что… был-с век созидания искусственных монархий, а теперь…
Губернатор бросил свои руки по разным направлениям и проговорил:
— Теперь-с вот что: теперь век разъединения всяких насильственных политических сцеплений, и против этого бороться глупо-с… Извините, бросая мысли, я увлекаюсь, но вы это оформите мягче.
Я только поглядел на этого мечтателя… Нет, думаю, сам, брат, оформливай, что набросал.
Он, вероятно, заметил мое недоумение и спросил, намерен ли я служить.
— Нет, — отвечаю, — отнюдь не намерен.
— А почему?
Я хотел было сказать, что неспособен; но, думаю, попадусь; скажет: «да неспособным-то и служить», и ответил, что мое здоровье плохо.
— Полноте, бога ради! Нынешняя служба никого не изнуряет. Василий Иванович говорил мне, что вы нуждаетесь в некоторых материалах для своей работы о больницах. Чудак этот Василий Иванович! — вставил губернатор с добродушной улыбкой. — Труженик вечный, а мастер — никогда! Я как увидел его — сказал это, и не ошибся.
— А я его очень люблю, — сухо заметила губернаторша, выбрасывая стеклышко из глаза и делаясь опять из страшного льва просто неприятной женщиной.
— И я, мой друг, его люблю, — отозвался губернатор, — но не могу же я его способностям давать больше цены, чем они стоят. Не могу я ему ставить пять баллов, когда ему следует два… только два! Он прекрасный человек, mais il est borné… он ограничен, — перевел мне его превосходительство и добавил, что он велел Фортунатову пустить меня в канцелярию, где мне «всё откроют», и просил меня быть с ним без чинов и за чем только нужно — идти прямо к нему, в чем даже взял с меня и слово.
Для первого визита мне показалось довольно.
Глава семьдесят третья
Я поблагодарил, раскланялся и ушел обласканный, но очень недовольный собой. Что это за вздорное знакомство? Противно даже. Зато, думаю, более меня не позовут, потому что, верно, и я им, в свою очередь, не очень понравился. Но Фортунатов зашел вечером и поздравляет:
— Прекрасно, — говорит, — ты себя держал, ты верно все больше молчал.
— Да, — говорю, — я молчал.
— Ну вот, губернатор тебя нашел очень дельным и даже велел сегодня же к нему писаря прислать: верно хочет «набросать мыслей» и будет просить тебя их развить; а губернаторша все только сожалеет, что не могла с тобой наедине поговорить.
— О чем же? Мы с ней и так, кажется, много говорили и о поляках и о призваниях.
— Ну, да про поляков теперь уж все пустое, с полгода тому беда была у нас. Тут есть полячок, Фуфаевский, — он все нашим дамам будущее предсказывает по линиям рук да шулерничает, — так он ее напугал, что на ней польская кровь где-то присохла. Она, бедняга, даже ночью, как леди Макбет*, по губернаторскому дому все ходила да стонала: «Кровь на нас, кровь! иди прочь, Грегуар, на тебе кровь!» Ну, а тому от нее идти прочь неохота: вот она его этим и переломила на польскую сторону… Да все это вздор. Она мне что-то другое о тебе говорила. О чем бишь она хотела от тебя, как от способного человека, узнать?.. Да! вспомнил: ей надо знать, открыто или нет средство, чтобы детей в реторте приготовлять?
— Это, — говорю, — что за глупость?
— Писано, — говорит она, — будто было про это, а ей непременно это нужно: она дошла по книжке Пельтана*, что женщины сами виноваты в своем уничижении, потому что сами рождают своих угнетателей. Она хочет, чтобы дети в ретортах приготовлялись, какого нужно пола или совсем бесполые. Я обещал ей, что ты насчет этих реторт пошныряешь по литературе и скажешь ей, где про это писалось и как это делать.
— Ты, — говорю, — шут гороховый и циник.
— Нет, ей-богу, — говорит, — я ей обещал, — да еще сам, каналья, и смеется.
— Ну, а успел обещать, так умей сам и исполнять как знаешь.
Глава семьдесят четвертая
Целую ночь я однако ж продумал, лежа в постели: что это за люди и что за странный позыв у них к самой беспричинной и самой беззаветной откровенности? Думал, решал и ничего не решил; а наутро только что сел было за свою записку, как вдруг является совсем незнакомый господин, среднего роста, белый, белобрысый, с толстыми, бледными, одутловатыми щеками, большими выпуклыми голубыми глазами и розовыми губками сердечком.
Вошел он очень торопливо, размахивая фуражкой, плюхнул прямо на стул у моего письменного стола и, усевшись, отрекомендовался Семеном Ивановичем Дергальским.
Говорит картавя, присюсюкивая и сильно поплевывая в собеседника.
— Плишел, — говорит, — к вам с доблым намелением, вы человек чузой и не видите, что с вами тволят. Кто вас лекомендовал Фольтунатову?
Я отвечал, что мы с Фортунатовым старые знакомые.
— Плесквельно, это плесквельно! — заговорил мой гость, Фольтунатов пельвый подлец! Извините меня: он вась длуг, но я плезде всего цестный целовек и говолю плявду. Это он вас повел к губельнатолю?
— Он.
— Ах, мельзавец! Извините, я говолю всегда плямо. Он ведь не плявитель канцелялии, а фокусник; он сам и есть «севельный маг и вольсебник». Он хитл как челт. Длугие плачут… Но, позвольте, я это написю.
Я подал ему карандаш, а он написал прячут и продолжал:
— Да-с; плячут от начальства новых людей, а он налосьно всех подводит и члесь то бесплистлястным слывет, а потом всех в дуляцкие кольпаки налязает. Я самое тлюдное влемя в западных губельниях слюзил, и полезен был, и нагляды полючал, потому сто я плямой настояссий лусский целовек… Я не хитлец, как он, сто баляхнинским налечием говолит, а сам и насым и васым, хузе зида Иоськи, что ваксу плодает; а я, видите, я даже на визитных калъточках себя не маскилую… — и с этим он подал мне свою карточку, на которой было напечатано: Семен Иванович Дергальский — почтовый люстратор*.— Видите, как плямо иду, а он ботвинью и бузянину лопает, а люсских людей выдает ляху Фуфаевскому. Он сказал мне: «я тебя с губельнатолом сблизу и всех ляхов здесь с ним выведесь»… как самого способного целовека меня пледставил. Губельнатоль плосил меня: «будьте, говолит, моим глазом и ухом, потому сто я хоть знаю все, сто делается в голоде, а сто из голода…» Но, позвольте, это я написю.
И он написал: в городе, и продолжал снова:
— «Сто из голода выезжает, это только вы одни мозете знать». Я на это для обьсей пользы согласился, а Фольтунатов мне так устлоил, что я с губельнатолом говолить не мог.
— Отчего же?
— Потому сто губельнатолша всегда тут зе вельтится: Фольтунатову, подлецу, это на луку: ему она не месяет; потому сто он пли ней налёсно о лазных вздолях говолит: как детей в летолтах плиготовлять и тому подобное, а сам подсовывает ее музу сто хоцет к подписи, мелзавец, а я долзен был дело лясказать, что я за день плолюстлиловал, кто о цем писет, — а она не выходит. Я как настояссий слузбист плямо посол, плямым путем, и один лаз пли ней плямо сказал ему: «васе плевосходительство, мы о таких вестях не плиучены говолить пли тлетьем лице», а она сейцас: «Это и пликласно! — говолит, — Глегуал, выди, мой длуг, вон, пока он долозит!» Сто я тут мог сделать? Я нацинаю говолить и, наконец, забываю, сто это она, а не он, и говолю, сто Фуфаевский послал своему блату в Польсу письмо, стоб он выслал ему сюда для губельнатолсы симпатическую польскую блошку, стобы под платьем носить; а она как вскочит… «Глегуал! — кличит, — лясполядись сейчас его уволить! он меня обидел», — и с тех пол меня в дом не плинимают. Тут Фольтунатов как путный и вмесялся. «Позвольте, говолит, вам объяснить: ведь он это не со злым умыслом сказал: он хотел сказать, сто Фуфаевский выписывает для губельнатолсы польскую блошку, а сказал блошку…» Но нет, позвольте каландаш, а то вы тоже этого не поймете.