Звезда королевы - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мария готова была убить Сильвестра — или сама сквозь землю провалиться, однако в сей момент затянутая в черное испанка у рояля пронзительно закричала о любви Орфея и Эвридики (опера Глюка была необычайно популярна в те времена!) — и любопытство общества несколько погасло.
Мария пробежала через залу и покорно села на тот самый злополучный стул, который придвинул ей Сильвестр, подскочивший с полу с проворством ваньки-встаньки.
Мария окинула взором гостиную, намеренно и мстительно не ответив на обеспокоенный, вопросительный взгляд Симолина.
Ничего, пусть подождет, помучается неизвестностью! Это ничто в сравнении с теми мучениями, которые пришлось испытать ей в присутствии Корфа. Главное, обещал!..
Обойдя взором Симолина, как пустое место, Мария продолжала оглядывать присутствующих. О счастье! Этты Палм нет! Она опять куда-то исчезла… даст Бог, уход и приход русской гостьи останется незамеченным.
Мария перевела дыхание. От сердца немножко отлегло, в голове прояснилось, и она с жалостью вспомнила, как Корф только что висел, цепляясь за подоконник, готовясь прыгнуть в сад с высоты второго этажа. «Осторожнее, ваше плечо!» — хотелось воскликнуть Марии, да, благодарение Господу, хватило ума промолчать.
— Она появилась всего на минуту и почти тотчас опять ушла, так что успокойтесь, — сухая, смуглая рука Гизеллы д'Армонти стиснула запястье Марии. — И, ради всего святого, успокойте моего брата! У него такой вид, будто он собрался покончить с собой! Взгляните только…
Мария оглянулась.
Да, Сильвестр и впрямь выглядел плачевно: на бледном, вовсе белом лице глаза казались черными безднами, наполненными тоской и мукой.
— Он любит вас до беспамятства! — горячо прошептала Гизелла. — Я никогда его таким не видела, это же просто безумие, безумие!
— Вы так любите брата? — шепотом спросила Мария; она взглянула на мадьярку, и ее поразила страстная, прямо-таки фанатичная нежность, горевшая в прекрасных глазах графини д'Армонти.
— Люблю?! Мало сказать! Мы с ним родились в один день, с разницей в полчаса, хоть и неполные близнецы. Я ему жизнью обязана: еще в детстве он спас меня, когда я тонула в озере. И я за него жизнь отдам, пойду за него на преступление… — Голос Гизеллы оборвался коротким, сухим рыданием, и минуло какое-то мгновение, прежде чем она снова смогла заговорить.
— Будьте же милосердны, Мария! — взмолилась она. — Подарите ему хоть одну улыбку!
Ее острые ногти вонзились в руку Марии, и, повинуясь не столько милосердию, сколько желанию избавиться от боли, баронесса вновь повернулась к Сильвестру и с усилием растянула губы, изображая улыбку.
Лицо маркиза задрожало, и Мария испугалась, что темпераментный венгерец сейчас зальется слезами. Однако ничего страшного не произошло: он лишь улыбнулся в ответ, кивнул — и, резко повернувшись, вышел из зала.
Только теперь Мария смогла вздохнуть спокойно и, откинувшись на спинку, приготовилась наслаждаться музыкой… да не тут-то было! Взяв последнюю, неимоверно высокую ноту, испанская певица умолкла и принялась раскланиваться под вежливые аплодисменты слушателей.
Вечер, оказывается, закончился. Гости стали разъезжаться.
Глава XXIII
AU SECRET! [196]
В конце 1786 года заговорили о государственном перевороте. Два неурожайных года разорили Францию; на народ обрушились новые налоги. В Париже дворянство с изумлением узнало, что в некоторых местностях крестьянам случается отведать мяса лишь три-четыре раза в год, а питаются они в основном хлебом, размоченным в подсоленной воде, да и того не вдосталь. В этой связи «очаровательная наивность «королевы, посоветовавшей своему народу есть пирожные, если не хватает хлеба, показалась уже не столь очаровательной. Ядовитые памфлеты наводнили страну; никак не могло затихнуть эхо «дела об ожерелье». О, конечно, Жанну Ламотт-Валуа, авантюристку, посмевшую обнадежить кардинала Рогана, — мол, подарив королеве бриллиантовое колье в пятьдесят тысяч ливров ценой, он сделается ее любовником, — и даже писавшую фальшивые письма от имени Марии-Антуанетты, и даже подсунувшую влюбленному кардиналу в садах Пале-Рояля какую-то девку из местных жриц любви, изображавшую готовую на все королеву, — конечно, эту Жанну Ламотт публично секли плетьми, клеймили по обоим плечам буквой V — voleuse — воровка — и заключили в тюрьму Сальпетриер, где она, в соответствии с приговором, в сером арестантском халате и деревянных башмаках, всю жизнь должна будет работать за черный хлеб и чечевичную похлебку. Конечно, Рогана выслали из Парижа. Конечно, король поверил слезам супруги, клявшейся, что она невинна. Она и была невинна… однако это уже оказалось безразлично возмущенной толпе (от черни до представителей самых знатных фамилий), жаждавшей любой ценой обвинить ненавистную австриячку. Тем паче что Жанна Ламотт каким-то немыслимым образом сбежала из Сальпетриера. Тщетной была надежда, что Париж мало-помалу забудет ее. Ламотт добралась до Англии, нашла там покровителей и ударилась в мемуары, пятная высочайшее имя королевы; чьи-то грязные и услужливые руки доставляли пасквили во Францию; все это была беззастенчивая ложь, однако страна с жадностью внимала ей. Впервые королеве, жизнь которой прежде катилась по сверкающему кругу — Версаль, Трианон, Фонтенбло, Марли, Сен-Клу, Рамбулье, Лувр, Версаль и т. д., — сделалось неуютно и как бы даже жутковато. Ей казалось, все ее ненавидят… она была почти права. Ей казалось, все желают ее погибели… она была почти права и в этом, однако никто еще не знал, что те самые именитые дворяне, которые упиваются ложью Ламотт и так старательно роют королеве яму, рано или поздно сами в нее попадут.
Но до этого еще оставалось время, и хотя первые зарницы будущей грозы уже вспыхивали на горизонте (по стране прокатилась волна «хлебных бунтов», когда голодные люди громили лавки, останавливали и грабили баржи с зерном и мукой), воздух по-прежнему оставался чист и мягок, а солнышко сияло, как в добрые старые времена. Впрочем, кое-что изменилось, однако никто не желал видеть изменений. Их и не видели.
Вот и в жизни Марии не изменилось ничего… кроме ее внутреннего состояния. Она вдруг ощутила в себе какой-то надлом — и никак не могла исцелить свою душевную рану. Она была женщина, она была дитя своего времени, она была воспитана в убеждении, что единственное предназначение женщины — быть верной служанкою супруга, а ежели супруг отвергает ее — следовало покорно сносить немилость судьбы. Впрочем, к чему лукавить: ее легкомысленный век предлагал некое единственное средство, способное скрасить жизнь с нелюбимым (или нелюбящим) мужем, — чувственное увлечение, легкомысленное кокетство.