Том 4. Из деревенского дневника - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот эту-то самую «канцелярщину», заменившую собой «живое» общественное дело, дело, основанное на предъявлениях потребностей нравственно живущего человека, и вижу я в большинстве так называемых «общественных» мирских дел современной нам деревни. Возьмите, в самом деле, для образца «общественные дела» деревни, живущей и жившей, так сказать, среднею деревенскою жизнью, то есть деревню, пережившую крепостное право, даже не право, а просто крепостное хозяйство и все, что затем последовало, и вы на первых же порах, при самом поверхностном взгляде на общий обиход жизни, не можете не увидеть прежде всего, что личная жизнь крестьянского дома почти ни капли не выигрывает от того, что «общественские» дела деревни делаются самым безукоризненным образом. Вы видите, что этим общественским делам посвящается слишком много такого напряженного внимания, которого они совершенно не заслуживают по своему внутреннему существу. С какими, например, церемониями происходит дележка земли, лугов, как тонко разработана общественная служба при постройке какого-нибудь моста, сколько церемоний и сколько мысли тратится на «правильное», безобидное питье вина и т. п. А в частной жизни этих общественных людей даже и в приблизительной степени не уделено заботы на разработку простых человеческих отношений. Деспотизм во имя хозяйственных интересов, зависимость человека от лошади, с хозяйственной (а не человеческой) точки зрения устраиваемые браки и т. д., словом, бездна подавляющих человека, личность человеческую, угнетений, которые решительно не составляют общественной заботы. Глядя на все теперешние общественские дела с точки зрения удовлетворения «человеческих» требований, с точки зрения человека, сознающею, что он создан по образу и подобию божию, решительно отказываешься понимать прелесть этих переделов, драм из-за межевых столбов и т. д. Но с точки зрения канцелярской, не принимающей во внимание никаких иных сторон человеческой натуры, кроме сторон, удовлетворяющих правильному действию канцелярского механизма, действительно этими «общественскими делами» можно восхищаться.
В настоящее время в литературе весьма замечательным явлением являются исследования так называемого русского сектантства.[10] Наизнаменательнейшая сторона вновь возникающих сектантских общин, несомненно, та, что общины эти, по внутреннему своему смыслу, решительно не похожи на те калеки-общины, которых в русской земле пока еще громадное большинство и которые кое-как влачат свою изуродованную жизнь, будучи воспитаны, с одной стороны, канцелярскими общественными требованиями, а с другой — убивавшим личность человеческую крепостным правом. Эти вновь возникающие общины, несомненно, и сектами-то почитаются потому, что они наотрез отказываются как от крепостных преданий, так и от канцелярских общественных идеалов. Они «не подходят» под общий тон жизни, где всевозможные требования, унижающие и презирающие личность, первенствуют, и поэтому, вероятно, считаются такими явлениями жизни, которые нарушают общественный порядок. Существенное отличие общины канцелярской от общины сектантской состоит в том, что в основание последней входит именно уважение и внимание к личности человеческой, к жизни человеческого духа, к нравственным, человеку, человеческой душе свойственным обязательствам. И замечательно, что раз такая община единомышленников сложилась не во имя только того, что «наши участки рядом», не во имя того, что «мы сдаем кабак» и т. д., а во имя единомышленности и во имя уважения каждого в каждом человека, так немедленно из «общественных» забот этой группы людей исчезают, и исчезают бесследно, те именно якобы общественские дела, которые составляют доблесть общины канцелярской. В то время как в канцелярской общине всё делят, всё меряют и никак не вымеряют, в то время как в канцелярской общине потеют и идолослужат перед загородью, перед общественным быком или межевым столбом — в сектантской общине эти-то дела забыты, и подвиги, с ними сопряженные, оказываются не имеющими никакого значения: люди сразу теряют аппетит топтаться при дележах земель или лугов, совершенно теряют способность оценивать точность, с которою канцелярский общинник ценит свою заботу о том, чтобы «носком непременно в пятку попасть» и т. д. Напротив, соединившись во имя сознания «человеческих» нужд и скорбей, человеческих нравственных обязательств, люди разгораживают изгороди, уничтожают все эти колышки и значки и соединяют все участки в один общий. Вместо того чтобы, с изумительною точностию переделивши землю, изнурять себя и свою семью на одинокой, непосильной работе, «по человечеству» сложившаяся община принимается за коллективный труд, стремится облегчить добычу хлеба, пропитания, потому что уже сознает, как несправедливо изнурять прежде времени малых ребят, беременных женщин и т. д. Это уже все «по человечеству», во имя человеческой природы и человеческой нравственности. Труд одиночный и тяжкий, который камнем давит личность человеческую в общине, воспитанной канцелярщиной, который к тому же ни капли не облегчается, несмотря на то, что на сходках о каких-нибудь мирских делах народ галдит по целым суткам или по неделям топчется на межатнях, в новых общинах — отходит на второй, если не на самый дальний план. Здесь уж знают, что труд нужен «для чего-нибудь», здесь уж знают, что отдавать себя только труду, всепоглощаться в нем — несправедливо, так как есть обязательства, которые, по совести человеческой, должны быть удовлетворяемы именно плодами этого труда: помощь ближнему в несчастии, помощь больным, детям, старикам и т. д. И в канцелярской общине есть и дети, и немощные, и старики, и люди, находящиеся в несчастии и жаждущие участия и помощи, но канцелярская община приучена молчать об этих надобностях, она приучена молча терпеть несчастия ближнего, болезнь и смерть ребенка, приучена во всем жертвовать человеком, его нравственною скорбью, нравственными потребностями во имя чего-то такого, что почти ни капли не укрепляет в человеке человеческого достоинства. Спрашиваю: что может быть совершеннее того церемониала, той точности и других не менее ценных качеств, которые канцелярски-изуродованная община обнаруживает, например, хотя бы при пресловутых переделах земли? Разве может быть что-либо более совершенное, разве можно выдумать что-нибудь более артистически выработанное? Неужели, не довольствуясь тысячами способов измерений, тысячами практикующих приемов, станут, наконец, не только топтаться ногами, не только попадать носком в пятку, а примутся ползать и вымеривать все четвертями н вершками? Вы видите, что такое предположение нелепица и что это «общинное» дело идти дальше не может в своем развитии, что оно и без усовершенствования уже махровый цвет, канцелярское изящество, и вот почему у канцелярской общины с ее добродетелями, подвигами и проч. — нет будущности. Она не единит человека с человеком, она не снимает мук с человеческой души, а раз, при всех своих канцелярских совершенствах, она не достигает этого нравственного единения и взаимно-человеческого внимания, она — пустая канцелярщина, многотомная тщательно разработанная переписка по вопросам, не стоящим выеденного яйца. Как бы эта канцелярщина ни совершенствовалась, не она облегчит душу народную, не она напоит и накормит голодного, пригреет одинокого, не она возродит духовную жизнь народа.
3«Нет! Джутовый мешок решительно невозможно обойти молчанием! Покуда я вел речь о влияниях, попиравших в русском человеке — человека и перерабатывавших его в «канцелярского служителя» (конечно, в самом разностороннем смысле), — джутовый мешок то и дело приходил мне на память и мешал последовательности изложения. Очевидно, что необходимо излить пред читателем эту мешковую скорбь, чтобы отделаться раз навсегда и от скорби и от мешка. Что такое джутовый мешок? По внешнему виду это есть самый обыкновенный (и, говорят, даже не весьма прочный) мешок для перевозки зерна, сделанный из индийского растения — джута, того самого, из которого делаются веревки в детских гимнастиках. Но по внутреннему своему содержанию он бич божий! — «Что за времена настали горькие! — жалуется крестьянская женщина.[11] — Прежде, бывало, наткешь ровного холста да повезешь в Суджу, там его из рук рвут; купца — видимо-невидимо! Продашь выгодно, купишь чего требуется и едешь домой; теперь же совсем иное: сидишь за пряслом целую ноченьку, и берет тебя горькое раздумье: когда-то еще удастся продать! Поносишь-поносишь по городу, да и привезешь назад… Вот какие ноне горькие времена настали!» Вы представьте себе эту несчастную бабу деревенскую, многие ночи слепнувшую за пряслом, ходит она, бедная, по городу — никто-то у нее не спрашивает ее товара. «И что это деется? — думает несчастная баба. — Господи помилуй, господи помилуй… И что это за времена такие, господи батюшка!.. И с чего это? Что такое? Какая напасть?» — ходит баба из улицы в улицу, от одних купецких ворот к другим, и понять не может, что за притча такая, что, несмотря на «ноченьки» трудовые, должна она идти домой с пустыми руками… Не нужно!.. И не знает она, бедная, что разоритель ее — какой-то иностранный мешок. Пришел этот мешок неведомо откуда, объявился в 21 копейку за штуку и знать не хочет несчастную бабу… Земля наша хлебная, зерно — единственное богатство, а мешок непременный спутник зерна… Судите сами, какую многотысячную массу женщин и детей обездоливает на Руси этот заграничный тиран!.. Но выдержка, приведенная нами выше из корреспонденции, не вполне еще рисует бедствие (в буквальном смысле), приносимое этим победоносным мешком. В «Сборнике материалов для статистики Тверской губернии»[12] мы находим весьма подробное и обстоятельное описание города Бежецка, который почти весь существует торговлею льном, выделкою льна в холст, идущий на мешки, и шитьем мешков. И здесь мы находим сведение, что еще в 1872–1873 году слышались жалобы на упадок льняного и мешочного дела. Следовательно, почти десять лет тому назад уж иноплеменник грозился на нашу бедную землю, «Холст продают, — читаем мы в сборнике, — большею частию женщины, они же и главные его производительницы. Некоторые из этих женщин рассказывали мне (автору сборника) следующее: „Самое злое нынче время. Приходится чуть не на коленях умаливать купцов, чтобы взяли холст. Бывает время, хороший-то холст по рублю продаем за кусок (20 арш.!), по шесть, по семь гривен, а теперь вот… Эва какие куски по 35 коп. продаем! Да и то еще не берут!.. Случается, привезешь холст-то, а тут тебе и дают тридцать копеек за кусок (20 арш.!)“». А вот что такое шитье мешков. «Шитьем мешков в Бежецке занимается почти целая слобода, называемая штабом; мешки шьют домах в полутораста. Работниц в них и старых и малых наберется сот до пяти по меньшей мере. Купцы, перекроив накупленный холст (закройщицами большею частью члены семейства купца), раздают его по этим домам для шитья. Плата за шитье полагается зимою 35 коп., летом 40 за каждую сотню мешков. Мешок шьется голландской пеньковой ниткой, которая идет из Москвы, нитки выдают швеям хозяева-купцы. Рабочих дней в году у швей от 200 до 250. В воскресные дни и прочие праздники, особенно летом, швеи работают как и в будни. Самая ловкая швея в сутки может сшить не больше пятидесяти мешков, если проработает часов пятнадцать или шестнадцать в сутки, а самая плохая не сошьет за то же время и пятнадцати мешков. Первая выработает в день до 20 коп., последняя до 5 (копейка за 3 часа работы!). Пять копеек в день обыкновенный заработок малолеток»… «Мне случалось, — продолжает автор, — побывать домах в десяти, где живут и работают швеи; но попал я туда как раз в такое время, когда у них во всем штабе не было ни одного заказного мешка и все швеи сидели без работы. Около одиннадцати часов утра вошел я в первый попавшийся дом. В комнатах, по крайней мере на полу комнат, довольно чисто, и даже слышен запах плохой помады. Меня встретили две очень молодые девушки, и той и другой на вид не более шестнадцати лет. Я поздоровался, девушки засмеялись и сказали с хохотом: „Раненько вы, сударь, по гостям-то изволите ходить!“ — „Что поделаешь, занятие наше такое!“ — „А ваше какое заделье?“ — „Вы, сказывают, мешки шьете, так покажите мне вашу работу“. Девушки перестали улыбаться и в один голос сказали, что у них вот уже более недели нет никакой работы. В комнату вошла пожилая с болезненным видом женщина и подтвердила только что сказанное. Расспрашивая их о житье-бытье, я узнал, что, кроме шитья мешков, у них нет никакой другой работы, что в год они впятером[13] заработают не менее 140 руб. и не более 200 руб. Все инструменты их состоят из больших иголок, концы которых они сами притупляют на бруске, чтобы не колоть рук. Люди немощные, старухи употребляют к тому же железные крюки, надевая их на большой палец ноги (шьют босые), чтобы придерживать края мешка во время шитья. „Очень трудно вам работать?“ — „Трудно… да уж мы привычны: ведь нас с пяти лет за шитье-то сажают. Привыкнешь“. — „Ну, а как же вы впятером-то на 200 руб. живете, ведь это мало?..“ — „Н-ну, мы еще находим…“ — „У вас огород, что ли, есть?“ Швеи засмеялись. „Нет, у нас нет огорода“, — отвечала пожилая женщина. Пожилая женщина закашлялась и ушла из комнаты. Одна из девушек тоже ушла. „Что же вы теперь делаете, когда вот работы-то нет?“ — „А с гостями занимаемся..“ — „С какими гостями? Что у вас, постоялый двор, что ли?“ — „Нет… да вот… ко всем, значит, здесь в слободе-гости ходят… да вы будто не знаете… расспрашиваете?..“ — „Нет, я не знаю… Так разве эти гости вам деньги носят?“ — „Ха-ха-ха! Неужли же без денег? Бывает, и вина всякие приносят… Иной раз и офицеры и всякие господа прочие…“ — „И много вас здесь таких, что гостей-то принимают?“ — „Да все занимаемся… только старухи вот не могут“. Когда я уходил, одна из девушек, засмеявшись, сказала: „Вы привезете нам винца-то когда-нибудь?..“ Во всех домах, где я был у швей, я слышал все то же, что здесь описал, и везде мне делали такой же прием, местами еще красивее»… Но идет-гудет джутовый мешок и грозится на бедных мешочниц, грозится оставить их при одних гостях. Да разве это всё? Бедствия, приносимые этим губительным мешком, далеко не исчерпываются этими двумя только группами несчастных деревенских баб-ткачих и несчастных городских девушек-мешочниц. Ведь прежде чем лен превратится в мешок, ему надобно пройти массу рук, которые все остаются пустыми, благодаря иностранному пришельцу. Каемся — шум, поднятый в печати о злодействах джутового мешка; мы в значительной степени приписываем тому обстоятельству, что мешок этот бьет по карману барина ничуть не меньше мужика. Едва ли бы об этом мешке пошел такой шум, если бы пришлось кряхтеть только мужику. Впрочем, быть может, это мнение пессимистическое. Во всяком случае, перечисляя всех гибнущих от джутового мешка, мы должны упомянуть и о барине — ведь десятина (по тем же сведениям) может приносить до семидесяти пяти рублей чистого дохода. За барином мешок буквально валит с ног целую массу, тысячи простого люда, мужика. Буквально весь уезд, весь народ в уезде существует благодаря льняному производству, и притом почти исключительно ему. По тем же сведениям, почти вся масса земли, находящейся во владении и аренде крестьян, засевается льном. С пришествием мешка вся масса крестьянства во всех своих ежедневных нуждах делается вполне беспомощною. Но ведь мало вырастить лен, надо его еще и «сделать» льном; и вот, кроме мужика, который его растит, заграничный пришелец вырывает хлеб из рук у массы рабочих, занимающихся его трепаньем; на одной только льно-трепальной фабрике в Бежецке работает 400 человек рабочих. Куда они денутся и что будут есть? За льнотрепальщиками идут ткачихи, швеи и т. д Так вот вследствие того, что объявился какой-то заграничный, машиной сделанный мешок, объявился в 21 копейку, в буквальном смысле тысячи, десятки тысяч народу мгновенно становятся на гибельную стезю разорения… Попробовали наложить на мешок пошлину, то есть не пустить его силой, мешок и тут извернулся. Иностранные фабриканты, судя по газетным слухам, заводят три громадные фабрики для выделки тех же мешков в самой России, в самых центральных пунктах хлебной торговли, причем выделка его будет, конечно, машинная, за которой не угнаться никакому «рукомеслу», а цена его будет еще дешевле, потому что джут сырьем ввозиться будет уже без пошлины.