Русский флаг - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"А что думаю? Война с турками будет".
Зал взорвался хохотом. Трапезников, дремавший в четвертом ряду, привстал и тревожно посмотрел на Зарудного, еще не постигая всей злости сатиры.
"Право, война с турками, - настаивал почтмейстер Зарудный. - Это все француз гадит".
Зрители ликовали, когда Зарудный бесстрастным голосом, поводя головой, точь-в-точь как Диодор Хрисанфович, и нравоучительно поднимая вверх указательный палец, стал распространяться насчет наслаждения, доставляемого чтением чужих писем.
Петр Илларионович Васильков сидел мрачный подле своей подвижной, смеющейся жены. Он вспомнил Петербург, Александринский театр, актера Сосницкого, бесшабашные кутежи после спектаклей, и неодолимое отвращение ко всему окружающему охватило его. В эту минуту судья ненавидел и тех, кто так часто в долгие зимние вечера сиживал гостем в его петропавловском доме: надутого, чопорного провинциала Ленчевского, дряблого, медлительного Седлецкого, всегда подтянутого Тироля, к которому заметно благоволила жена судьи, и даже неприметного, неслышного горного чиновника, состоящего при Завойко.
Петропавловский почтмейстер стоически переносил выпады Зарудного, а последний выход Ивана Кузьмича Шпекина с сенсационным разоблачением Хлестакова даже заставил его приосаниться, напомнив об исключительной важности и значении того дела, которое вверено его заботам.
Внешне Пастухов как нельзя лучше подходил к роли Хлестакова. Невысокий, ловкий, юный, он, казалось, мог бы лихо сыграть заезжего враля, несущего в состоянии опьянения околесицу и чудовищную ложь. Но Пастухов был неопытен, и чистое сердце брало верх над артистическими усилиями. Третий и четвертый акты Пастухов провел совсем дурно.
После того как со сцены победоносно удалилась Облизина в роли высеченной унтер-офицерши и вниманием Хлестакова завладела Марья Антоновна, словно невзначай впорхнувшая в комнату, в спектакле случилось нечто непредвиденное и странное.
Пастухов и думать забыл о Хлестакове. В голове вертелись слова роли, за парусиной их произносил убедительный бас суфлера, но перед ним была не Марья Антоновна, а Настенька. С того дня, как они видались на хуторе Губарева, Пастухов несколько раз встречал Настеньку, но всегда в такой обстановке, которая мешала сердечной беседе. И оттого, что время шло, становилось все труднее объясниться; Пастухов замечал это и по себе и по Насте.
На репетициях многое говорилось холодно, механически. Теперь Пастухов стоял перед Настей, взволнованный вечером, собственной неудачей, и многие слова роли произносил не так, как полагалось бы Хлестакову.
- "Какой у вас прекрасный платочек!" - воскликнул Пастухов с неподдельным восторгом, а Настенька не тоном Марьи Антоновны, не лукаво-кокетливо, а грустно и серьезно ответила ему:
- "Вы насмешники, лишь бы только посмеяться над провинциальными".
Зрители, кажется, были рады такому серьезному повороту дела. Пастухов прильнул губами к плечу Настеньки, которая смотрела в нарисованное окно и наивно спрашивала у него:
- "Что это там как будто бы полетело? Сорока или какая другая птица?"
И в ответ на возмущение Настеньки - Марьи Антоновны он закричал с болью, с трепетом душевным:
- "Простите, сударыня: я это сделал от любви, точно, от любви!" Из любви, право, из любви! - повторял Пастухов.
В первых рядах весело переглядывались. Юлия Егоровна незаметно нашла руку мужа. Маша сочувственно смотрела на молодую пару, понимая, что им не так-то уж легко приходится. Но зал был доволен: смеяться доводилось весь вечер - смешил и автор, и актеры, и многие несуразности домашнего спектакля, - маленькая доза драматизма казалась вполне уместной. Харитина строже других смотрела спектакль, отвечала улыбкой не на слова актеров, а на заразительный смех соседей и была особенно довольна этой неожиданно возникшей чувствительностью. Один Мровинский недоумевал, но мичман Попов шепнул ему что-то на ухо, и вскоре инженер вместе с другими горячо вызывал Пастухова, заглушая звон колокольчика, который оповещал о том, что Иван Александрович Хлестаков навсегда укатил из дома Сквозник-Дмухановского.
Хлестаков укатил на лучшей тройке и с предписанием почтмейстера в кармане, а Пастухов снял с лица румяна, переоделся и ждал Настеньку у крыльца, прижимаясь к стене, чтобы не быть замеченным кем-нибудь из сослуживцев.
- Я провожу вас, Настенька, - сказал он.
Девушка протянула ему руку. От руки Настеньки знакомое тепло разошлось по всему телу Пастухова, примиряя его с жизнью и удерживая готовые сорваться слова упрека.
Наконец Пастухов спросил:
- Почему вы так переменились ко мне?
- Не нужно об этом, - попросила Настя.
- Отчего же не нужно! - Мичман остановился. - Это выше моих сил молчать, видеть, что вы пренебрегаете мною, любить вас...
- Молчите!
Пастухов испугался силы и боли, с какой было брошено это слово. Настя вырвала руку и заговорила поспешно, будто опасаясь, что Пастухов не даст ей договорить:
- Не мучьте меня, Константин Николаевич! Вы добрый, хороший, - зачем же вам мои слезы, мое горе? Я давно вижу: мы не пара... Нет, нет, не пара, что бы ни говорили вы, Маша и все люди... Хотела сказать вам, открыться и все боялась. Не хватало решимости своими руками разбить счастье, может быть единственное счастье всей жизни...
Константин воспользовался паузой.
- Это безумие, Настенька! - воскликнул он.
- Вы приехали на хутор - помните? - смелый, хороший, усталый... Все обрадовались, а я вдруг поняла, что нам не быть вместе, не быть, хоть вы и любите меня и хотите мне добра. Пощадите меня, Константин!
Пастухов бросился к девушке и обнял ее. Настя вздрагивала, - но то были не слезы, не боль, а чувство, которому она тщетно сопротивлялась. Он целовал ее руки, лицо, говорил волнуясь о письме к матери: в письме он просил ее согласия на женитьбу, убеждал, клялся.
- Все равно... Все равно... - отвечала Настя потерянным и счастливым голосом. - Все равно... Прикажут - и вы навсегда оставите Петропавловск... Я не хочу быть вам обузой...
- Мы на всю жизнь полюбили друг друга... Вы поселитесь с моей матерью в Петербурге. Вместе будете ждать, и я приеду...
Они стояли, обнявшись, на тесной улочке, уходившей под гору, к дому Завойко. Настя спрятала мокрое лицо на плече мичмана и повторяла, словно в забытьи:
- Все равно, все равно, милый...
В темноте где-то подле них раздались голоса, и Пастухов с Настей стали быстро подниматься к дому. Миновали тополевую аллею, пустынный двор и, поднявшись по скрипучим ступеням крыльца, прошли в комнату девушки. Не снимая пальто, Настенька прильнула к пылавшему лицу Пастухова, целовала в темноте его глаза, лоб и шептала, задыхаясь от волнения:
- Все равно... Все равно, милый, единственный... Ни о чем не жалею... Родимый!..
II
Что за раздолье нестись по Сибири в крытой кибитке, запряженной тройкой сильных лошадей! Ветер посвистывает с боков, подхватывает снег, взлетающий из-под кованых копыт, норовит бросить его в щели, сквозь которые путник время от времени смотрит на привольный, светлый край.
Летишь и летишь в санях, роняя в степную тишину ясный звон колокольчиков. Мчатся, подняв головы, кони, ласково шуршат по первопутку полозья, и кажется - нет на свете земли шире, воздуха чище и края привольнее. Тут бы и жить человеку - среди светлых зим, нетронутых лесов, неисчисленных пространств...
Когда позволяет погода и тяжелые хлопья не застилают все вокруг, Дмитрий распахивает кожаный полог кибитки и любуется заснеженной степью, не слыша ни окриков ямщика, ни тонкого голоса колокольчика. Рубленые станции с подобострастными пьяненькими смотрителями, со встречными чиновниками, потрясающими своими подорожными, с пунцовыми от чая и тепла купцами, едущими на собственных лошадях, станции с непременным кисловатым запахом хлеба, овчин и казенного присутствия быстро скрываются за горизонтом, и еще быстрее исчезают из памяти Дмитрия.
Зима только началась, - люди еще не оделись в длинные тулупы поверх шинелей и шуб, не покрякивают, не покачивают головой, выходя из теплых изб на мороз.
Зима только началась, а уже ровный свет залил степь, и тишина ее стала особенной, полной, без шороха трав, без звона кузнечиков и крика птиц в высоком небе.
Необъятна, могуча сибирская земля! Версты мелькают, как тени придорожных деревьев. Стоверстные княжества и тысячеверстные державы, именуемые уездами и губерниями, остаются позади, а навстречу по-прежнему несется белая степь и седые, дремлющие леса.
Но заноет жалобно встречный колокольчик, послышится тягучая арестантская песня, мелькнут бледные, заросшие лица скованных попарно людей и широкие спины жандармов, застынет у обочины арестантский поезд, пропуская барина на курьерской тройке, - и сердце сожмется от боли, и мир уже не покажется таким прекрасным. Тронешь кучера за плечо, прикажешь остановиться и, встав на передок, долго-долго смотришь вслед возкам, едва прикрытым дерюгой. Так и стоишь, пока слышится чужая песня, пока серые возки не начинают сливаться с дорогой, пока привычный ко всему ямщик не скажет наставительно: "Поехали, однако, барин..."