Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иногда не скучать, — подсказывает Кролик. — И детей нарожать.
Это дает ей повод переменить тему разговора.
— Вы с Мим все время снитесь мне. И всегда вместе. А вы ведь не жили вместе с тех пор, как окончили школу.
— И чем же мы с Мим в этих твоих снах занимаемся?
— Ты смотришь на меня. Иногда просишь, чтобы я тебя накормила, а я не могу найти еду. Как-то раз, помню, заглядываю в морозильную камеру, а там. Какой-то мужчина замороженный. Совсем незнакомый, просто какой-то мужчина. Как бывает во сне. Или что плита не зажигается. Или я не могу найти продукты, которые Эрл куда-то убрал, когда пришел с работы. Я знаю, что он. Куда-то их убрал. Этакая глупость. Но эти глупости становятся такими важными. И я просыпаюсь оттого. Что кричу на Эрла.
— А мы с Мим что-нибудь говорим?
— Нет, вы просто смотрите на меня, как все дети. Немножко испуганно, но с верой, что я найду. Выход. Вот как вы на меня. Даже, когда я понимаю, что вы мертвые.
— Мертвые?
— Да. Оба напудренные, убранные в гробах. Однако все еще стоите, все еще чего-то ждете от меня. А умерли вы потому, что я не смогла добыть еду и поставить на стол. Странная штука эти сны, как подумаешь. Правда, смотришь ты на меня снизу вверх, как ребенок. А выглядишь как сейчас. А Мим вся в помаде и в такой блестящей мини-юбке, и в сапогах на молнии до колен.
— Это она теперь так выглядит?
— Да, она прислала нам свой рекламный снимок.
— Что же она рекламирует?
— О, ну ты знаешь. Себя. Ты же знаешь, как теперь это делается. Я-то в этом ничего не понимаю. Снимок там, на комоде.
На снимке, сделанном на глянцевой бумаге 8x10, со складкой по диагонали — так его сложили на почте, — изображена Мим в бюстгальтере, шароварах и в браслетах, голова откинута назад, длинная голая ступня — а у нее в детстве были большие ноги, и маме приходилось уговаривать продавца в обувном магазине отыскать на складе нужный номер, — лежит на подушке. А глаза совсем не похожи на глаза Мим — так подведены и подкрашены, что форма стала совсем другой. Только вот нос делает ее прежней Мим. С шишечкой на кончике, и ноздри — она их вот так же поджимала ребенком, когда начинала плакать, — поджаты и сейчас, когда ей велели принять сексуальный вид. На этом снимке Кролик видит не столько Мим, сколько тех, кто заставил ее позировать. Внизу светлой шариковой ручкой она написала: «Скучаю по всем вам. Надеюсь скоро приехать на Восток. С любовью Мим». Буквы скошены и налезают друг на друга — по почерку сразу видно, что она дальше средней школы не пошла. А вот записка Джилл была написана уверенно, прямыми, как учат в частных школах, чуть ли не печатными буквами — хоть сейчас на плакат. Мим никогда так не писала.
— А сколько стукнуло Мим? — спрашивает Кролик.
— Ты, значит, не хочешь слушать про мои сны.
— Конечно, хочу. — А сам подсчитывает: Мим родилась, когда ему было шесть лет, значит, сейчас ей тридцать; ничего она не достигнет, даже в костюме наложницы из гарема. Все, чего ты не сделал до тридцати, ты уже едва ли когда-либо сделаешь. А если чего-то достиг, то достигнешь большего. Он говорит матери: — Расскажи мне свой самый плохой сон.
— Дом рядом с нами продали. Каким-то людям, которые хотят разделить его на квартиры. Скрентоны стали их партнерами, и тогда. Возвели две стены, так что наш дом вообще не получает света, и я сижу в дыре и смотрю вверх. И на меня начинает сыпаться мусор, банки из-под кока-колы и коробки от крекеров, а потом. Я просыпаюсь и понимаю, что не могу вздохнуть.
Он говорит ей:
— В Маунт-Джадж вроде бы не планируют строить многоэтажки.
Она не смеется. Широко раскрытые глаза устремлены на другую половину ее жизни, ночную половину, ту, где кошмары наползают как вода в прохудившемся погребе, и вода готова поглотить ее в доказательство того, что это — реальная половина жизни, а дневной свет — иллюзия, обман.
— Нет, — говорит она, — это не самый плохой сон. Самый плохой, когда мы с Эрлом едем в больницу на исследования. Вокруг нас стоят столы размером с наш кухонный стол. Только вместо посуды на каждом как бы лужа, красная лужа, и в ней простыни, которые так скомканы, что. Похожи на детские замки из песка. И соединены проводами с машинами, где на экранах мелькает как в телевизоре. И тут я понимаю, что все это люди. А Эрл, такой гордый и довольный, что у него мозгов нет, все твердит: «За все платит правительство. Правительство платит». И показывает мне бумагу, которую подписали ты и Мим и по которой я становлюсь — ну ты понимаешь — одной из них. Такой вот лужей.
— Это не сон, — говорит ей сын. — Все так и есть.
Она выпрямляется на своих подушках, прямая, суровая. Уголки рта опускаются, указывая на то, что она не намерена прощать, — в детстве он боялся этого ее выражения больше всего, больше, чем вампиров, больше, чем полиомиелита, больше, чем грома или Бога, или опоздания в школу.
— Мне стыдно за тебя, — говорит мать. — Не думала, что мой сын может быть таким злым.
— Я же пошутил, мам.
— Сын, которому есть за что быть благодарным, — непререкаемо заявляет она.
— За что? За что конкретно?
— Во-первых, за то, что Дженис ушла от тебя. Она всегда была. Мокрой тряпкой.
— А как же Нельсон, а? С ним-то что будет?
В этом ее главный изъян: она забывает, как время меняет все вокруг, ее мир остается прежним четырехугольником — она сама, папа, Кролик и Мим сидят по четырем сторонам кухонного стола. Ее тираническая любовь, будь ее воля, так и заморозила бы мир.
Мама произносит:
— Нельсон не мой сын, мой сын — ты.
— Ну, он, во всяком случае, существует, и я беспокоюсь за него. Так что нельзя взять и сбросить со счетов Дженис.
— Она же тебя сбросила.
— Ну, не совсем. Она все время звонит мне на работу. А Ставрос хочет, чтобы она вернулась ко мне.
— Не позволяй этого. Она. Подомнет тебя под себя. Гарри.
— Разве у меня есть выбор?
— Беги. Уезжай из Бруэра. Я так и не поняла, почему ты вернулся. Здесь нет будущего. Все это знают. С тех пор как чулочные фабрики передвинулись на юг. Будь как Мим.
— У меня нет на продажу того, что есть у Мим. Так или иначе, она разбила сердце папы, став шлюхой.
— Твоему отцу это нравится, просто он всегда хотел. Найти повод, чтоб ходить с постным лицом. Ну, у него теперь есть я, и я удовлетворяю это его желание. Пусть мертвые хоронят мертвых. Не говори жизни «нет», Хасси. Злость на весь мир не выход. Лучше я буду получать от тебя открытки и знать, что ты счастлив, чем. Видеть, как ты сидишь тут точно куль.
Вечно эти требования и надежды на невозможное. Эти неосуществимые мечты.
— Хасси, а ты когда-нибудь молишься?
— Главным образом в автобусе.
— Молись, чтоб заново родиться. Молись за свое возрождение.
Лицо его начинает пылать; он опускает голову. Он понимает, чего она требует — чтобы он убил Дженис, убил Нельсона. Свобода значит убийство. Возрождение — смерть. Он сидит как куль, — в душе он противится такому определению, а мать смотрит куда-то в сторону, и уголок ее рта еще больше опустился вниз. Она призывает его выйти в большой мир, словно он в ее утробе; неужели она не видит, что он уже старик? Старый куль, вся польза от которого — стоять на месте, чтобы другие опирающиеся на него кули не попадали.
Папа приходит наверх и переключает телевизор на бейсбольный матч с «Филадельфийцами».
— Они куда лучше играют без этого Аллена, — говорит он. — Настоящее тухлое яйцо, Гарри, я говорю это без предубеждения: тухлые яйца бывают всех цветов.
Просмотрев несколько периодов, Кролик собирается домой.
— Неужели не можешь посидеть хотя бы до конца игры, Гарри? По-моему, у нас в холодильнике еще есть пиво, я в любом случае пойду сейчас вниз на кухню, чтоб приготовить матери чай.
— Пусть едет, Эрл.
Многие клены на Джексон-роуд обезображены — кроны в центре подрезали, чтобы обезопасить электрические провода. Раньше Кролик этого не замечал, как не замечал и того, что с тротуаров убрали водостоки, которые всегда мешали ему кататься на роликах, — теперь их заложили плитками. Он как раз катался на роликах, когда Кенни Леггетт, мальчик постарше, живший на другой стороне улицы и ставший впоследствии рекордсменом округа, пробежав милю за пять минут, но это было много позже, а в тот день это просто был большой мальчик, который запустил в Кролика ледышкой — мог бы выбить ему глаз, если бы ледышка угодила чуть выше, — так вот в тот день Кенни крикнул ему с другой стороны Джексон-роуд: «Гарри, слышал радио? Президент умер». Он сказал «президент», а не «Рузвельт» — другого президента для них не существовало. Когда это случится в следующий раз, у президента уже будет имя: Кролик сидел однажды в пятницу у грохочущей высокой машины, и отец после обеда подошел к нему сзади и сказал: «Гарри, по радио только что объявили. Убит Кеннеди. Кажется, выстрелом в голову». Оба президента умерли со страшной головной болью. Их улыбки растаяли в мире звезд. А мы продолжаем брести наугад под окрики громил и бухгалтеров. В автобусе Кролик молится, как велела мать: «Сделай так, чтобы «Л-допа» помогло, избавь маму от страшных снов, сохрани Нельсона более или менее чистым, сделай так, чтобы Ставрос не слишком гнусно обошелся с Дженис, помоги Джилл найти путь домой. Пошли здоровья папе. И мне тоже. Аминь».