Дворец грез - Паулина Гейдж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я в третий раз всплыла на поверхность, на столе горела лампа и я пила, пила вкуснейшую воду, которую когда-либо пробовала. Она стекала по подбородку и капала между грудей, пропитывая грязный матрас, на котором я лежала, и я хотела утонуть в ней. Амоннахт отстранился, осторожно положил мою голову и поставил бокал рядом с лампой. Я молча смотрела на него. Он растворился в тенях, и на его месте появилось другое лицо. Круглые щеки, оплывший подбородок, высокий лоб под мягким льняным шлемом, проницательный взгляд ярких карих глаз. Я несколько раз сглотнула, пока у меня набралось достаточно слюны, чтобы произнести слово.
— Мой повелитель, — прохрипела я.
Он кивнул.
— Вижу, что ты в своем уме теперь, — сказал он, — и можешь понимать меня достаточно ясно. Ты злая и коварная женщина, Ту, и заслуживаешь той смерти, что была определена тебе. И все же в своем божественном милосердии я решил сохранить тебе жизнь. Я подписал твои смертный приговор, но я встревожен. Я плохо спал. Воспоминания больно ранили меня, и я все время думал о том, что написано в твоем прошении. Я приказал сжечь его, но я никогда не забуду список имен. Возможно, ты сообщила мне правду. И если это так, то, позволив тебе умереть, я сам совершу преступление. Не такое ужасное преступление, как твое, конечно, потому что в своей злобе ты намеревалась уничтожить своего бога, но оно тоже нарушит целостность Маат. Со временем все откроется. Я решил отослать тебя обратно в Асват и там оставить. Это мое слово.
Я силилась сказать хоть слово, чтобы поблагодарить его. Я пыталась прикоснуться к нему, но руки у меня дрожали, и, когда мне удалось поднять их, было уже слишком поздно. Он ушел так же быстро, как и появился. Вместо него у меня перед глазами возник Хранитель, он снова поил меня, вытирал мне лицо, натягивал одеяло на мои плечи, и я вдруг поняла, что беспомощно рыдаю, как ребенок.
— Он добрый бог, — сказал Амоннахт.
Я согласно кивнула, прислушиваясь: я больше не слышала своего затрудненного, свистящего дыхания. Я буду жить.
Через неделю меня вывели из темницы, что могла бы стать моей могилой, и приковали цепью к мачте баржи, отправляющейся к гранитным каменоломням Ассуана. Никто не пришел сказать мне прощай, кроме солдат, отконвоировавших меня на баржу, и, когда я проснулась в утро своего отплытия, я была одна. Амоннахт сам заботился обо мне до самой последней ночи. Я вручила ему фигурку своего божества и умоляла проследить, чтобы ее отдали маленькому Пентауру. Я больше не смогу лелеять и оберегать своего сына. Вепвавет должен стать его матерью, вести и охранять его, как он оберегал меня. Возможно, передача фигурки из моих рук в его создаст какую-то связь между нами. Может быть, Вепвавет когда-нибудь приведет его в Асват посмотреть на храм того божества, подобие которого непостижимым образом сопровождало его с колыбели. Мне оставалось только надеяться. Хранитель согласился выполнить мою просьбу, но, когда я стала умолять его в дальнейшем посылать мне время от времени весточку о том, как поживает мой сын, он отказал мне.
— Это запрещено. — твердо сказал он.
Он не вернулся наутро посмотреть, как кандалы сомкнулись на моих щиколотках и запястьях. Мне было жаль, потому что у меня не было возможности поблагодарить его за заботу.
В закрытой повозке меня доставили в доки Пи-Рамзеса, дали запас кунжутной халвы и хлеба и привели к моему месту на огромном судне. Капитан, рослый сириец, смотрел, как стражники приковывали меня цепями к мачте. Один из них вручил ему свиток для управителя моего селения и ушел, не сказав ни слова. Солдаты тоже ушли, и я осталась смотреть, как огромный город медленно исчезает в жемчужном сиянии раннего утра.
Мне было не жаль покидать Пи-Рамзес. Я никогда не знала его хорошо. Я прибыла в него как пленница и пленницей же покидала его, а вся моя жизнь протекала в коконе дома Гуи, а потом гарема. Даже мысль о ребенке не вызывала сожаления. Это придет позже. А сейчас я сидела, ела и спала на тонкой подстилке под широким навесом, а остальное время радовалась ласковому ветру, с непередаваемым наслаждением слушала, как плещется Нил о борта судна, разглядывала медленно проплывающие мимо величавые перспективы, которые я уже не надеялась увидеть снова.
У меня ничего не было, кроме грубого платья на мне. Всего несколько месяцев назад я бы ни за что не отважилась выйти без носилок, смягчающих кремов для защиты кожи от солнца, зонта, если бы я решила ходить пешком, сандалий, чтобы защищать свои нежные ступни, запаса фруктов, если бы я проголодалась, и, конечно, охраны, отгоняющей любопытных зевак.
Но теперь, когда мои волосы хлестали по ненакрашенным глазам, щеки покраснели от солнца, а я сидела на корточках у основания высокой мачты, под тентом, что хлопал над головой, я наслаждалась небывалой свободой, какой я еще не знала. Цепи натирали мои нежные щиколотки, на которых прежде были золотые браслеты. Я охотно и с наслаждением ела простую пищу и пила крепкое крестьянское пиво, что ставили рядом со мной на палубу дважды в день, и с благоговением умывалась в маленькой чаше, что мне приносили каждый день на рассвете. Ночью я лежала, глядя на искры звезд в бесконечном небе, когда матросы пели и смеялись, и, казалось, мачта надо мной тянулась все выше и выше, пока не начинала задевать сами эти сверкающие точки. Я воскресла из мертвых. Я стояла на краю пропасти, обрывающейся в небытие, и меня вернули обратно. Я наслаждалась жизнью, как никто другой.
Мы в темноте миновали вход в Фаюм, и, хотя я знала, что он там, я не поднялась посмотреть на канал, который, извиваясь, уходил в сторону дома, в котором я никогда не жила, и полей, чью щедрость я никогда не увижу. Мне не позволили ничего надиктовать, но Амоннахт пообещал мне проследить, чтобы смотрителю и его людям заплатили, прежде чем поместье перейдет в другие руки. Я чувствовала глубокую печаль, когда вспоминала, как Рамзес удивил меня своим подарком и как мы путешествовали смотреть его. Мои поля не предавали меня. Они верно и покорно приносили урожай. Это я покинула их, тихо горевала я про себя, пока Фаюм не остался далеко позади и сухой воздух юга не начал раздражать мне ноздри.
Через восемь дней, среди дня, баржа бросила два своих якоря посредине реки напротив Асвата. Судно было слишком тяжелое и могло сесть на мель, поэтому капитан спустил на воду маленький плотик и, отталкиваясь шестом, отвез меня, все еще в цепях, прямо к берегу. Стояла невыносимая жара. С внутренним трепетом я узнавала и жесткие щетки пальм, и очертания прибрежной растительности нависавшей над мутной водой, и марево белой пыли, висящее в раскаленном воздухе, — все сияло в разгорающемся пламени шему и тянулось ко мне, чтобы завлечь меня обратно в свои вечные объятия.
Запинаясь, я ступила на песок маленькой бухты, где моя мать и другие женщины обычно стирали белье, и тут я увидела селение. Оно было меньше, чем я его помнила: простые домики из илового кирпича; площадь, которая когда-то казалась мне такой огромной, была на самом деле просто клочком неровной земли. Селение лежало передо мной, грязное и нищее, и я впервые увидела его так, как видела себя, — стойкое, выносливое, упрямое, выдержавшее капризы правителей и опустошение войны, с корнями, глубоко вросшими в землю, и питаемое священными традициями древних времен. Я ожидала найти конец, но Асват приветствовал меня молчаливым обещанием начала.
Мать, отец и брат стояли на краю площади вместе с управителем. Хранитель послал им сообщение, и, без сомнения, как всегда бывает в деревне, весть о приближении баржи распространилась задолго до ее появления. Они стояли молча, и я не смотрела на них, пока капитан снимал с меня кандалы. На щиколотках и запястьях остались красные полосы. Лицо покраснело и шелушилось от непривычного теперь воздействия солнца. Когда капитан закончил, он сунул свиток, что вручил ему мой стражник, маленькой группе, подобрал цепи и поплыл обратно к барже. Все кончилось.
Все хранили молчание. Ящерица пронеслась через площадь и нырнула в жидкую тень кустарника. Я увидела движение в дверях соседних домов и поняла, что, хоть отец, вероятно, и просил селян дать мне спокойно высадиться на берег, они наблюдали за мной, укрывшись в своих домах. Я взглянула на него. От жестокого солнца его лицо избороздили глубокие морщины, волосы поседели, но взгляд был таким же ясным и теплым, как всегда.
— С возвращением, Ту, — сказал он.
Его слова будто прорвали плотину, мать шагнула вперед.
— Ты навеки опозорила нашу семью, — тихо сказала она. — Ты безнравственная девчонка, и из-за тебя я теперь едва ли смогу смотреть в лицо соседям. Даже если я захочу снова сделать тебя своей помощницей, женщины не позволят тебе приблизиться к ним из страха, что ты можешь причинить им зло. Как ты могла? Разве ж я плохо воспитывала тебя?
Она продолжала бы и дальше, но отец резко ее остановил: