Скитальцы - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего не добился Сумароков от вахтера и отправился на выселок Мужи для следствия, куда поджидал и остяцкого князька. Прыгунова заставили бежать возле возка, и когда падал он, измаянный так, что дух вон, глубоко зарывшись в снег, и, замрелый, желанно закрывал глаза, тут его стегали ножнами, а исправник кричал:
– Изверг! Забью... За-по-рю, скотина.
Потом Прыгунова кинули в сани, доставили на почтовую станцию и здесь, в холодных закуржавленных сенях, казаки под командою унтера отпустили прижимистому мужику еще семьсот палок. Дорого обходился вахтеру четвертной: он кусал зубами скамью, а после, не сдержавшись, высоко, по-волчьи взвыл.
– Прикажи, чтобы не выл, – велел Сумароков уряднику, – отдохнуть не даст, скотина, прости Господи!
Морозом нажгло щеки, да после самовара да чаю с пуншиком исправника натуго набило жаром и распирало. Сумароков осоловел, и только неясное любопытство удерживало его ото сна. Поклонится ли вахтер, падет ли в ноги, запросит ли прощенья, скотина худая. И вот воет-воет, берет на жалость.
– Скажи, чтоб заткнулся! – крикнул в сени. – А то четвертной набавлю!
Прыгунов запнулся и замолк. Палки хлопались лениво, будто выбивали пыль из мучного мешка: казаки, знать, прижаливали ближнего. Скушно, ей-Богу, скушно. Приезжал бы скорее ордынский князек, с него-то уж не слезу, дам выволочку.
Словно бы подслушав надежды Сумарокова, из хозяйской половины явилась за самоваром жена смотрителя, скуластая, бесцветная бабенка с черными, высоко вздернутыми глазами, – странная, несуразная помесь русского мужика с инородкой, – но чистоплотная, судя по обшитому кружевами сарафану. Уперся, словно бы подозревая в чем, долго и любопытно осмотрел хозяйку от цветастого повойника до калишек[76] на ногах.
Баба засмущалась от досмотра, едва не опрокинула самовар.
– Охте, охте... – справилась с собою, спросила отчего-то шепотом: – Постелить прикажете? – Бледные щеки слегка зарозовели.
– Пожалуй, лягу, – кивнул исправник и, пока хозяйка налаживала перину, назойливо продолжал обыскивать взглядом, так решив вдруг, что баба хочет его и только ждет слова.
– Клопы, блохи? – спросил неожиданно и грубо.
– Без них, отец родимый, не живем. Народу-то... быват, переселенье света. И едут, и едут... какая нелегкая несет. – Баба оказалась словоохотливой, говорила без натуги и, судя по искренности речей, давно не видела свежего человека, а хозяин, знать, приелся. Она так и стояла, спиною к гостю, узкоплечая, широкобедрая, резко стесанная на клин, ожидая иных, обещающих слов. Но Сумароков неожиданно зевнул и попросил звать смотрителя. Он явился без промедления, – наверное, ждал за дверью, – худенький, как подросток, седые волосы ежиком, а в серых глазенках неожиданная раскованность и смелость. Эта смелость Сумарокову не понравилась, он уставился на смотрителя исподлобья, стараясь прожечь чиновника четырнадцатого класса взглядом; обычно от такого досмотра ежился и самый-то наихрабрейший человек, но тут смотритель вольно повел себя, часто потирая руки и улыбаясь тайным своим мыслям. По скользящему, с искрой взгляду смотрителя, по косой, мелкой улыбке Сумароков так решил, что смотритель блаженненький, – и успокоился.
– Будет в сих местах жизнь невиданная. Только что молочные реки не потекут, и все друг по дружке в пояс, вот эдак, вот эдак, – земно, круто выгибая узкую спину, поклонился смотритель. – За волосья таскать не будут, не-е, этакой страсти не приведется, злобою до хладных каменьев не иссушатся и корочку постную позабудут, а будут кушать все калачи да сдобы. Все разом переменится, и все станет иным, да-с, милостивый государь. Есть молва, грядет Беловодье. Есть оно, живет и ширится, а когда обоймет землю и примет в себя и человек не станет человеком, а вовсе иным существом, и тогда вся земля наша будет райской и сладкозвучной... Давно имею охоту, сударь, пойти и сыскать ту землю обетованную. Хотя дело многотрудное, – добавил смотритель, понизив голос, почти переходя на шепот, и обыкновенно искрящиеся глаза его принакрылись слезливой мутью. – Опасливое то дело, сударь мой, – склонился к самому уху Сумарокова, будто хотел доверить тайну, и пахнуло на исправника кислым и нехорошим, отчего замутило душу. – Много охотников до той жизни, ой много, да не всем приведется! Намедни Скорнякова-купца работник туда ходил – нашли-с мертвым. Говорят, в лузане калач сдобный лежал, не нашей моды калач, не нашей выпечки...
Смотритель внезапно споткнулся, его умильное лицо налилось еще большей сладостью, он вдруг всхлопнул ручонками по засохлым ляжкам и метнулся к двери:
– Давний гость, жданный гость, с тех мест... с тех!
«Дурак, как есть дурачок, – недовольно подумал исправник, однако нисколько не осердясь на станционного чиновника, забытого Богом и царем. – Ссылка-то, поди, слаже, там хоть край есть», – вдруг пожалел ослабшего умом человечка, и этой внезапной жалостью был настолько сам тронут, что лишился охоты спать.
На воле за стеною раздался олений храп, забрехала цепная собака, звонко упал на нарты хорей, под неторопкими шагами, ломаясь, захрустел снег. Звуки были ясные, чистые и обещали морозную погоду назавтра. Добрая погода нужна была, ибо исправник уже решил про себя, что едет в Обдорск. Он краем уха слушал чужую возню, всхлипы и вскрики, а мыслями был уже в гостях у купца Скорнякова. «Ведь не известил, собака, – подумал Сумароков, его начальственная душа была уязвлена не столько этим известием, но слухами, что доносились из Красноярска. – Успел нажаловаться, алтынник, уже что дурное замыслили». Хорошо, прикрылся Сумароков бумагою, просил уволить со службы по причине телесной слабости и немощи, но тут же был обнадежен и вознагражден самим губернатором, который просил послужить еще на этом посту насколько возможно. «А нынче же покажу жалобщику. В тот раз пощадил скотину, нынче же шкуру спущу. Я ему устрою веселую жизнь за сокрытие трупа».
Сумароков улыбнулся злорадно, не замечая, что уже давно беседует сам с собою вслух; по гортанным вскрикам на хозяйской половине понял, что прибыл остяцкий князек и с минуты на минуту войдет сюда. Но Сумароков событий не торопил, он уже был весь в игре и сейчас, полный мыслями предстоящей поездки, наскоро сочинял для себя забаву. Любил поиграть с людьми Сумароков, ой любил, особенно нынче, когда под его пятою экая благословенная вотчинная земля без конца и краю. В прошлом же годе в Пелыме устроил Сумароков презабавную шутку. В ближнем лесу под деревней нашли труп мужчины с признаками насильственной смерти; исправник приказал его немедленно перенести в местную мертвецкую, будучи хорошо осведомлен, что подобного помещения не имеется. Крестьяне устроили из еловых веток носилки и, положив на них труп, по велению Сумарокова направились к дому самого богатого печищанина. Под его окнами сложили носильщики свою скорбную ношу, а исправник объявил испуганному мужику, что он должен до прибытия уездного доктора принять мертвое тело к себе в дом.
– Господи! Боже мой! – взмолился хозяин. – Да как же я могу принять в свой дом труп на несколько дней, когда у моей дочери нынче свадьба.
Сумароков давай уверять хозяина самым серьезным образом, что ему крайне жаль, но до прибытия врача ничего поделать не может: преступление очень серьезное, труп предать земле нельзя, пока не удостоверят личность убитого и не составят протокол; дело это, кстати, может наделать много неприятности всему миру, и пусть мужики молят Бога, чтобы все обошлось хорошо. Крестьянин в отчаянье, он знает, что исправник по закону имеет право перенести труп в избу, и также понимает он, что за сопротивление властям может схлопотать каторгу. Он давай умолять исправника, чуть не в ноги пал, чтобы отменил тот свой приказ, а он, в свою очередь, готов заплатить пятьдесят рублей, только бы не откладывать свадьбы. Этого-то Сумароков и поджидал; он еще продолжал для виду кобениться, строжился и кричал на мужика, но, получив ассигнацию, приказал положить труп под окнами другого богатого дома, да и разыграл ту же комедию, и здесь удалось ему вытянуть четвертной. Таким образом убитый совершил путешествие из одного конца деревни в другой, и лишь под вечер исправник, вполне довольный откупом, приказал перенести труп в заброшенный сарай...
Это вспоминать ладно по прошествии некоторого времени, и эта история уже ничего не вызовет, кроме легкого добродушного смеха даже у самих потерпевших, и ежели у кого случится негодование, то и оно живет не дольше вешнего снега: знать, душа человека не терпит долгих обид и своею забывчивостью хранит себя. «Это же надо сочинить такую штуковину, – восклицают обычно не без доли восхищения, ежели Сумарокову случается когда рассказать эту историю. – Острого вы ума и веселого сердца, сударь, надо сказать». Добавят не без лести, постоянно памятуя о должности Сумарокова. Да и то сказать – скучища неописуемая, когда снегами забьет городишко, а на улице ветер воет до памороки, до тоски сердечной, и не то в гости бы куда пойти, так ведь носа-то высунуть страшно, – вдруг подхватит и унесет в преисподнюю. При этакой жизни любому веселью рад, лишь бы учинить что позаковыристей да позабористей. А придет на ум мыслишка какая невзначай – давай ее тешить да голубить, так и эдак раскумекивать, чтоб случилось все самым необычным образом на потеху натуре. Да коли душа сама готова к проказе и мрачна, так тут и без всякой зависти иль злобы такое насочиняешь, лежа в постели и посасывая чубук, набитый суворовским табачком, в такие фантазии ударишься, полные коварств, что и самому сатане в удивленье. Валяешься этаким манером долгий зимний вечер и невольно думаешь, распалившись и дав волю желчи: «Если я хочу, предположим, так почто мне нельзя того, чего я хочу? Разве кто может воспрепятствовать тому, что хощет душа моя и трепещет? Ежели не могу совершить, чего хочу я, тогда зачем и родился, закоим явился на свет Божий, если не могу проявить своей воли?..»