Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Богата Федосья, хоть и по-старинному выглядит ее усадьба! Стоят за высоким тыном не палаты, а рубленые хоромы, изба с избой составленные вместе, в два жилья на подклетях.
Кругом избы надворные, дальше — сад тенистый, густой да огород.
У боярыни Морозовой богатые поместья да вотчины во многих уездах — в Московском, в Дмитровском, Углицком, Вятском, Ярославском, Костромском, Галицком, Алатырском, Арзамасском да и в других еще. Восемь тысяч крестьян живут в тех морозовских поместьях, работают на боярыню — пашут, косят, жнут, молотят хлеб, жгут поташ, за рубеж его везут, кирпич обжигают, кожи выделывают, сало топят, вино курят. В московском дворе Морозовой настроено всего — поварни, погреба, бани, избы для челяди. Стоят там две избы — счетная да писцова, где, счет ведя хозяйству, на сливовых косточках отщелкивают подьячие, хорошо грамотные, на жалованье, пишут приказы приказчикам ставленым да старостам выборным по поместьям, по вотчинам, по дачам, по усадьбам да селам. И ведает в Москве всеми делами Андрей Федорыч да его жена Любава Анисимовна. Андрей Федорыч мужик истовый, постный, длинноносый, стрижен под горшок, глаза из-под волос шильями, докладывает боярыне ежедень по двору, подносит челобитья от ее мужиков и баб. И боярыня Федосья хозяйка заботливая, много трудов кладет, чтобы работали мужики исправно — «иных любовью, иных жезлом наказуя».
На морозовском том боярском дворе в Москве одной дворни живет до трехсот человек, из крестьян — известно, дворовые — дюжих, молодых, красивых, что гулять охочи, а пашне не прилежат. Так еще заведено было при покойнике Глебе Иваныче.
Февральской ранью снег на московских дворах да избах отдавал еще желтизной от невысокого солнца, загремели, распахнулись ворота на морозовском дворе, посыпалась на улицу челядь, замахала шапками, отворачивая крестцовых извощиков, закричала на прохожих: «Берегись!». Из ворот в двенадцать серых в яблоках раскормленных бахматов гусем выехала каптана красного- сафьяна, с золочеными гвоздями; вершные вертят кнутами, орут: «Пади!»; выездные заскочили на запятки, с боков бегут скороходы, и каптана, громыхая на ухабах да промоинах, понеслась вниз по Рождественке, к Кремлю.
Перед караулом на площадке за Успенским собором каптана стала, девки под локотки вывели боярыню, — та быстро шла к Колымажному крыльцу, выбирая, как бы не замочить бархатных сапог в золотых да голубых снежных лужах. Падал унылый, постный звон, вылетали голуби, шумел народ во всю Ивановскую, скакали верховые от дворца ко дворцу, на Москва-реке шел грибной торг.
Великий пост!
Боярыня шла высокая, в смирной шубе черного бархата, в каптуре, оброшенном черным платом. Лицо бледно, под высокими бровями глаза уперты в лужи, изредка зорко глянут туда-сюда, на полных губах легкая улыбка от весны. За боярыней черной стайкой девки-прислужницы. С Колымажного крыльца прошла Федосья Прокопьевна в сени, шла уверенно длинными переходами, то вспыхивая под солнцем из узкого окна, то уходя в тень, — шла прямо к царице.
Царица Марья больше лежит в пуховой своей постели — нагуливает тело: не любят мужья на Москве худущих жен, а царь-то и подавно. А теперь вылезла из мягкого пуховика, села в креслах, царевна Федосья у нее, у белой груди, смеется беззубым ротиком: «Агу!» Лицо Марьи Ильинишны густо набелено, нарумянено, брови сурмлены, а все видать— бледна царица: и то — рожать каждый год ребят не шутка.
Сегодня у царицы приезжий день, боярыни входят одна за другой, кланяются низко царице, идут к ее пухлой, в перстни кованной ручке, рассаживаются на крытых персидскими коврами лавках, широко разбрасывая кругом парчовые полы собольих, куньих, черно-бурых шуб.
Сидят боярыни, что галки на крестах, по лавкам Много их.
Царица весела, говорит да говорит: масленица-де прошла шумно, весело, с блинами, с катаньем с гор на санках, с кулачными боями на Москва-реке — рукавицы за пояс, шапку в зубы — да еще с медвежьими боями.
— На старом царь-Борисовом дворе держит царь Алексей медведей спускных, бурых, черных — огромадные! — рассказывала царица, всплескивала руками, и дурка Анфиска в пестром наряде кувыркалась по коврам, гремя бычьим пузырем с горохом, представляя медведей. — Башка у одного толстая, глаза злые, здоровый, ревет, а он-то, псарь конный царев Кондрашка Меркулов, еще здоровее медведя, ей-богу! Плечища — во, маховая сажень, ручищи— во! Покрепче медведя!
— Мужик-то завсегда зверя нам, бабам, любопытнее! — вымолвила вдруг Пушкина, ладошкой вытирая рот ямочкой.
— Ой, правда! — зычно захохотала боярыня Лыкова. — С рогатиной, поди, мужик-от, ха-ха-ха! Не то што медвежья, да и наша сестра не устоит!
— Ха-ха-ха! — смеялись боярыни. — Хи-хи-хи! Хе-хе-хе! — смеялись мамушки да нянюшки. Известно, Лыкова скажет — что иглой пришьет.
— А не всегда-то мужики смелы, боярыни! — говорила, отдышавшись после смеха, царица. — Есть бабы посмелее. Вот я вам сейчас челобитье покажу. Анюта, слазь-ка в большой головашник у окна на лавке, достань грамотку да почитай. Уж больно смешно!
Звонко читала девка Анютка:
— «Бьет человек царице Марье Ильинишне сын боярский Никифор Скарятин на женку свою, на Пелагею. Кусала она, Пелагея, тело мое на плечах зубами, и щипала меня нещадно, и бороду мне драла. И я, холоп твой, бил челом великому государю и подал ту челобитную Василью Михайловичу Еропкину. И против той челобитной дьяком Иваном Взимковым поругательств моей жены и зубного ядения на теле моем досматривания по указу не учинено. А в сем году жена моя меня, холопа твоего, хотела топором срубить, и я, от ее такового сеченья руками укрываясь, со двора чуть живой сбежал и бил челом на то Федору Прокопьевичу Соковнину; прошу меня с женой моей Пелагеей развести. Царица-государыня, смилуйся, помилуй!»
Слушая челобитье, боярыни пересмеивались, однако невеселы были их смешки: немало сами они, жены, матери, сестры, натерпелись от своих мужиков. Всю жизнь свою оставались они теремными затворницами, рабынями мужей, безмолвными сообщницами того, что творили над черным людом их «сильные люди» — грубые, чванные, спесивые, сварящиеся между собою из-за мест, коварные, жестокие, грабившие народ в кормленьях своих на воеводствах да службах. И, посмеиваясь, думали некоторые жены злорадно: «Ой, и сильна Палага Скарятина! Моего вот эдак-то бы пугнуть!»
Ночами, лежа на супружеских своих ложах бок о бок с мужьями, подчас дрожа от страха и жалости, слушали они мужнины хмельные похвальбы про их жестокую цареву службу, рассказы о правежах, казнях, пытках, кнутах, дыбах, про цепи и монастырские да земляные тюрьмы только за то, что люди смели говорить правду.
Проходила ночь, уносила с собой эти кошмары, на день жены оставались одни со своими думами.
Днем боярыни видели своих мужей разве что по большим праздникам: приказы «сидели о делах» с семи утра и до десяти вечера по-нашему, много времени брал каждый день царев Верх. А в праздник жены видели мужей издали в церквах, с хор либо с женской половины, — важных при царских выходах, бородатых, золоченых кукол в аршинных шапках. Видали когда они мужей из тайных окошек, из-за кисей на пирах, где звенели серебряные, золотые чары, бушевали пьяные голоса, где нельзя было услышать доброго слова — ничего, кроме похабных сказок, сладострастных повестей о гнусных делах. И кто сквернословил больше всех, тот был душою пира.
Ну и посмеиваются боярыни своим нерадостным смехом, — сердце у них на мужей, а сделать не могут ничего, боятся, дрожат перед мужьями.
Боярыня Морозова вошла, почитай, после всех в царицыну палату в вдовьем смирном сарафане с серебряными пуговицами, голова под черным платом, помолилась, отдала царице уставной поклон, подошла, поцеловала ручку.
— Свет-невестушка, — поднялась, припала царица к плечу Морозовой, а сама сует царевну Фенюшку в руки мамке. — Радость какая, — тебе берегла первой. Вчерась приходил ко мне Ртищев-боярин, обещал, что приведет сегодня нам дорогого гостя…
Морозова шатнулась назад:
— Кого, государыня?
— Аввакума-протопопа! Вернул его государь из Сибири-то! Умолила царя! В Москве он! Слыхали, чать, боярыни?
— Слыхали, слыхали! — гомонили боярыни.
Слыхала и Морозова, известное дело, как не слыхать про ссыльного великого протопопа? Давно ли вот принес портной мастер Болотов Порфирий на морозовский двор посланье к верным из Тобольска, читала его сама боярыня со чады и домочадцы, допоздна, до первых петухов, сидели.
— Государыня матушка! — вихрем вырвалась сенная девушка в синем сарафане, ленты вьются, мониста звенят в поклоне. — Боярин Ртищев просится!
— Один?
— Нету! Поп, что ль, с ним!
— А-ах! — вырвалось у боярынь.
Наспех царица стала поправлять повойник.
— Пускай его, Ксюша!
И Ртищев входил уже в палату, на лице умильная улыбка, шапка наотлет в левой руке, шуба в переливах синяя. За ним ступал протопоп в простой коричневой однорядке, как есть великан, брадат, волосат, седат, а взором добер.