Два актера на одну роль - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается Октавиана, то он признавался, что реальное мало привлекает его, — и не потому, что он по-школярски увлечен мечтами, где, как в мадригале Демустье, благоухают лилии и розы, а потому, что любая красавица окружена прозаическими, отталкивающими мелочами; слишком много тут ворчливых отцов, украшенных орденами, кокетливых матерей с живыми цветами в накладных волосах, румяных кузенов, готовых решиться на любовное признание, нелепых теток, влюбленных в своих собачек. Достаточно ему было увидеть на стене в комнате женщины акватинту с картины Ораса Верне или Делароша, чтобы в сердце его зачахла нарождающаяся страсть. Он был склонен к поэзии даже больше, чем к любви, и место свидания он представлял себе не иначе как на террасе Изоля-Белла или на берегах Лаго-Маджоре. Ему хотелось бы вырвать свою любовь из обыденной жизни и перенести ее куда-нибудь на звезды. Поэтому он поочередно пылал безумной, неосуществимой страстью ко всем прославленным женщинам, запечатленным в истории или в произведениях искусства. Подобно Фаусту, он был влюблен в Елену, и ему хотелось бы, чтобы волны столетий донесли до него одно из тех божественных воплощений человеческой мечты, форма которых, недоступная для взора пошляков, все же постоянно пребывает во времени и пространстве. Он создал себе идеал, помышляя о Семирамиде, Аспазии, Клеопатре, Диане де Пуатье, Жанне Арагонской. Иной раз он влюблялся в статуи, а однажды, когда он проходил в музее мимо Венеры Милосской, у него вырвался вопль: «О, кто возвратит тебе руки, чтобы ты могла прижать меня к своей мраморной груди!» В Риме у него начался странный бред при виде пышной прически с косами, извлеченной из античной могилы: он подкупил сторожа и, добыв таким образом два-три волоска, вручил их весьма могучей сомнамбуле, чтобы она вызвала тень и образ покойной; но за протекшие века флюид-проводник совсем испарился, и видение не могло появиться из вековечной тьмы.
Стоя перед витриной в Студи, Фабио понял, что отпечаток, найденный в подвале виллы Аррия Диомеда, вдохновляет Октавиана на безрассудные порывы к давно исчезнувшему идеалу, — юноше хотелось выйти за пределы времени и жизни и перенестись душою в век Тита.
Макс и Фабио ушли в свою комнату; классические пары фалернского затуманили им головы, и они не преминули уснуть. Октавиан же не раз оставлял свой стакан нетронутым, ибо не хотел пошлым хмелем нарушить поэтическое опьянение, обуревавшее его ум; он был глубоко взволнован и понимал, что ему не уснуть; он не спеша вышел из остерии и отправился погулять, чтобы ночной воздух освежил его чело и умиротворил взбудораженные мысли.
Он бессознательно направил шаг к воротам, через которые вступают в мертвый город, отодвинул деревянную перекладину, загораживавшую вход, и наугад углубился в развалины.
Луна заливала белоснежным светом белесые дома, разделяя улицы на две части — серебристо-светлую и синевато-темную. Ночное освещение, приглушая краски, скрадывало изъяны зданий. Теперь не так заметны были, как при ярком солнечном свете, изуродованные колонны, испещренные трещинами фасады, провалившиеся при извержении кровли; недостающие части восполнялись полутонами, и внезапный луч, как удачный блик в эскизе картины, полностью воссоздавал исчезнувшую совокупность строений. Казалось, молчаливые ночные духи восстановили ископаемый город, чтобы показать какую-то причудливую жизнь.
Иной раз Октавиану даже чудилось, будто в сумраке скользят неясные человеческие тени, но они таяли, как только попадали в светлую полосу. В безмолвии проносился какой-то глухой шепот, слышался неясный рокот. Сначала наш юноша думал, что у него просто-напросто рябит в глазах, а в ушах стоит гул, а быть может, это всего лишь обман зрения, вздохи морского ветерка, а то и беготня ящерицы или ужа сквозь заросли крапивы, — ведь в природе все живет — даже смерть, все шуршит — даже безмолвие. Между тем его охватывал какой-то невольный страх, по телу пробегал легкий озноб, вызванный, быть может, ночной прохладой. Раза два-три он обернулся; теперь он уже не чувствовал, как недавно, что одинок в пустынном городе. Неужели его товарищам пришла в голову та же мысль и они его разыскивают среди развалин? Мелькающие где-то тени, неясные звуки шагов — не Макс ли это и Фабио гуляют, беседуя, а сейчас скрылись за углом? Но Октавиан понимал, что такое вполне естественное объяснение противно истине, — об этом свидетельствовало его волнение, — и собственные его рассуждения на этот счет отнюдь не успокаивали его. Пустыня и мрак были населены невидимыми существами, которым он докучал; он проник в какую-то тайну, и здесь, по-видимому, только ждут его ухода, чтобы все ожило. Таковы были причудливые мысли юноши, они владели его умом и приобретали особое правдоподобие благодаря позднему времени, окружающей обстановке и множеству волнующих подробностей, — это легко поймет всякий, кому доводилось оказаться ночью среди обширных руин.
Проходя мимо дома, который привлек его внимание еще днем, а теперь был ярко освещен луной, он увидел в полной сохранности портик, который он при дневном свете пытался мысленно восстановить: четыре дорические колонны с каннелюрами до половины высоты, покрытые, словно пурпурной драпировкой, суриком, поддерживали верх карниза с разноцветным и таким свежим орнаментом, что, казалось, художник закончил его лишь вчера; на стене около двери — лаконский пес, писанный восковыми красками, с непременной надписью: «Cave canem»,[60] яростно лаял на луну и на пришельцев. На мозаичном пороге слово «Have»,[61] написанное оскскими и латинскими литерами, дружески приветствовало гостей. Внешние стены, выкрашенные охрой и пурпуром, высились в полной неприкосновенности. Дом вырос на один этаж, и его черепичная крыша с ажурными бронзовыми акротериями четко вырисовывалась на нежной голубизне неба с мерцающими там и сям бледными звездами.
Столь поразительная реставрация, выполненная за несколько часов неведомым зодчим, несказанно взволновала Октавиана, — ведь он не сомневался, что днем видел этот дом в развалинах. Таинственный мастер работал невероятно быстро, ибо и соседние здания приобрели вид недавно построенных, — все колонны были увенчаны капителями, не видно было ни одного камня, ни одного карниза, ни одного кусочка штукатурки, ни одного сколка живописи, которые отвалились бы от блестящих фасадов домов, а в проемах перистилей, вокруг мраморного бассейна каведиума, виднелись розовые и белые лавры, гранатовые деревья и мирты. Историки, все до одного, ошиблись: никакого извержения не было, а не то так стрелка на циферблате вечности повернула вспять на двадцать вековых часов.
Крайне удивленный Октавиан спрашивал себя — не спит ли он на ходу, не бродит ли во сне? Он напряженно думал — не безумием ли вызваны эти пляшущие перед ним видения; но он убеждался, что не сошел с ума и не грезит.
В воздухе тоже произошла удивительная перемена: с лазоревым сиянием луны теперь сливались, принимая лиловатые оттенки, легкие розовые тона; небо светлело по краям, казалось, вот-вот забрезжит заря. Октавиан вынул из кармана часы, они показывали полночь. Юноша подумал, не остановились ли они, и нажал на кнопку репетиции; пробило двенадцать. Да, была полночь, а вместе с тем становилось все светлее, луна таяла во все более яркой лазури; всходило солнце.
Тут Октавиан, в сознании которого всякое представление о времени смешалось, мог убедиться, что он гуляет не в мертвых Помпеях, не по застывшему трупу города, полуизвлеченного из савана, а в Помпеях живых, юных, нетронутых, по которым не пронеслись потоки огненной грязи Везувия.
Непостижимым чудом он, француз XIX века, и не мысленно, а на самом деле перенесен во времена Тита; а может быть, ради него разрушенный город с его исчезнувшими обитателями извлечен из глубин прошлого, — ведь вот только что мужчина в античной одежде вышел из соседнего дома.
Человек этот был бритый, с коротко остриженными волосами, в коричневой тунике и сероватом плаще, концы которого были подобраны, чтобы не мешали при ходьбе; он шагал поспешно, почти бежал, и прошел около Октавиана, не заметив его. На руке у него висела плетеная корзинка, и направлялся он к Нундинскому форуму; то был раб, какой-нибудь Дав, и спешил он, конечно, на рынок.
Послышался стук колес, и античная телега, запряженная белыми волами и полная овощей, выехала на улицу. Рядом с ней шел погонщик с голыми загорелыми ногами, обутыми в сандалии; одет он был в холщовую рубаху, топырившуюся у пояса; соломенная шляпа конусом, откинутая на спину, держалась на подбородочном ремне, и видно было его лицо. Этот тип теперь уже не встречается, — низкий лоб с резкими выпуклостями, черные вьющиеся волосы, прямой нос, спокойные, как у волов, глаза и шея некоего деревенского Геркулеса. Он степенно подгонял скотину стрекалом, причем поза его напоминала статую и могла бы привести в восторг самого Энгра.