Много добра, мало зла. Китайская проза конца ХХ – начала ХХI века - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сделал вид, что ничего не слышал, но моего огорчения уже было не скрыть, похоже, невестка совсем распоясалась.
– Как быть с таким стариком, мы ведь с ним по-хорошему – и кормим и одеваем, никогда ни в чем не обделяли. Вон в Шатяньвани есть семейка, может, слышал, там старушка старая-престарая, но любит покурить табаку и выпить винца. Табак старуха выращивает сама, от старости она, подняв мотыгу, тюкает ею в разные стороны, пока не попадет в нужное место, а та не входит в землю. В общем, копает она мелко, сил принести навоз у нее нет, худая, как смерть. И вот этот-то табак у нее еще и отбирает сын. Этот ублюдок и ленивый и ненасытный. Если где купит вина, так все выпивает, еще не дойдя до дома, ни капли не оставляет матери. Только дочь о той и заботится – раз в полторы-две недели приносит ей пол-литра и наказывает, чтобы мать, отхлебнув, хорошенько прятала бутылку. Прятали под изголовьем, за дверью, в куче золы, но разве упрячешь, ублюдок каждый раз находит.
Тут вдруг очнулся дядя:
– Что прячете, ничего не скроете.
Он нас перепугал.
– Да ничего не прячем, это я брату деревенские басни рассказываю.
Дядя с важным видом неторопливо дал наставление:
– Когда умру, вы меня в земле не хороните, а повесьте на дереве, тогда я смогу увидеть возвращение Чжуэр.
Брат с женой обомлели, а затем глаза их покраснели. Чжуэр – это дочь моего брата, несколько лет назад она сбежала с одним болтуном-фольклористом, собиравшим народные песенки, и с тех пор от нее ни слуху ни духу.
Через день утром я уехал из Жаньсинба. Солнце еще не поднялось, над ручьями в ущельях висел прозрачный туман. Петухи звонким пением как будто провожали старого друга. В их «ку-ка-ре-ку» мне слышался вопрос «Когда ты вернешься домой?»
Я через поля вышел на дорогу, чтобы дождаться там автобуса. Тяжелый дух от молчаливой земли под ногами заставил меня несколько раз чихнуть. Куда бы я ни попал, я всегда помню о родных местах, точно скитаюсь меж тоской и тревогой. И словно какое-то беспокойство мешает мне твердо стоять на ногах. Мне никогда не казалось, что на родине как-то особенно красиво, но все тут любо моему сердцу. Каждый раз возвращаясь, я все здесь нахожу скучным и пресным, но стоит уехать, как начинаю тосковать и днем и ночью.
Однажды, спустя несколько месяцев, когда я вел занятия, в кармане моем настойчиво завибрировал телефон, доводя ногу до онемения. Я без раздумий нажал отбой, но вскоре телефон вновь задрожал, и так пять раз подряд. Пришлось выйти из аудитории и принять звонок. Оказалось, звонил брат. Он, всхлипывая, сообщил, что дядя навлек беду: правительство волостного города собирается подать на него в суд. Если я не помогу, то дядю отправят в тюрьму.
После уроков я сделал несколько звонков на родину, и выяснил, что стряслось.
Все оказалось просто. Местное правительство занималось привлечением инвестиций и заполучило один ресторанно-досуговый проект. Инвестору приглянулось водохранилище Иньюй. Вокруг горы, поросшие лесом, у подножья гор бирюзовая рябь воды, да и дорога близко. Волостной городок Сянси был центром торговли острым перцем. С того дня как здесь появился красный перец, тысячи торговцев стали слетаться сюда, словно пчелы на мед. Сянси давно уже был большим поселением. А два года назад в местечке Чжифан стали добывать золото, и всех жителей горной долины переселили в Сянси, снабдив каждую семью немалым пособием на переезд, которому молодежь охотно находила применение. Поэтому отстроить всего в двух километрах от Сянси в горах комплекс с ресторанами и развлечениями было неплохой идеей.
Работы еще не начались, а у водохранилища уже разместили огромный плакат: на фоне озерной глади и горных пиков были изображены двое красавцев-мужчин. Один в спортивном костюме, с шарфом на на шее, похоже, только что закончил теннисную партию. На столе лежали ракетки. Другой мужчина выглядел постарше, обернувшись банным полотенцем, с нарочитой серьезностью он указывал куда-то за пределы картины. Неподалеку с подносами в руках стояли три улыбающиеся девушки в прозрачных нарядах. На подносах соблазнительно красовались изысканные напитки и лежали сочные фрукты. Просвечивающие сквозь одежду девушек соски напоминали спелые ягоды. Половину фона занимала вода, половину – горы. Вдоль озера у строений, напоминающих виллы, прогуливались нарядные пары. По левому краю поверх облаков парили иероглифы «Развлекательный комплекс “Иньюй”».
Дядя находился далеко от рекламного щита, но с помощью бинокля мог разглядеть даже цветовые точки на плакате, появившиеся из-за низкого разрешения при печати. Дядя решил, что у них будут показывать фильм. Кинобригады уже больше двадцати лет не приезжали в деревню, поэтому он очень воодушевился. В рупор он стал призывать всех пораньше управиться с ужином, а затем со скамейками отправиться к водохранилищу, чтобы занять места перед экраном. Три полуголые девицы резали глаз, но он все мог понять правильно, хотя я и не знаю, что именно он понял.
Брату пришлось несколько раз объяснять, прежде чем дядя поверил, что кино показывать не будут. Через несколько дней у дамбы появились экскаваторы и бульдозеры, чтобы приступить к земляным работам. Говорили, что стоит начать, и тут же появится в десять раз больше техники и машин.
Дяде это не понравилось, и он стал с помощью рупора и бинокля выражать протест. В его словах не было ничего особенного, что-то вроде «Кто осмеливается копать у водохранилища, тот раскапывает могилы предков», «Когда строили водохранилище, кто из вас принес хоть корзину земли или утрамбовывал насыпь? Кто вам дал право строить развлекательный комплекс?», «Я без ног уже несколько десятков лет, давно отжил свое, если хотите кого зарыть у водохранилища, то хороните меня первым, мне, Жань Гуангую не нужна жизнь». Вот такая брань и преувеличенные угрозы. Если бы не рупор, то, матерись он прямо перед бульдозером, никто бы и не обратил внимания, а с мегафоном совсем иное дело – он усиливал его голос в десять раз, и тот разносился по всей округе, отражаясь от горных склонов и прокатываясь в небе над деревней. А если добавить, что свободного времени у него хватало, то стоило кому-нибудь показаться у бульдозера, как дядя принимался того костерить, невзирая на личности, будь то чиновник из города или просто пришедший поглазеть крестьянин.
Жители Жаньсинба вместо слова «говорить» употребляли «травить», которое дядя предпочитал понимать в прямом смысле.
– Другие не травят, а я не могу не травить, – с напором заявлял он.
Ноги дяде отдавило как раз на строительстве водохранилища Иньюй. В тот год секретарь коммуны мобилизовал всех коммунаров на устройство водохранилища у пещеры Иньюй. Секретарь говорил, что если, де, хотим есть белый рис, то нужно постараться. С древних времен в Жаньсинба, кроме нескольких заливных полей в низине, остальные посадки располагались на горных склонах, где выращивали кукурузу. Но деревенские не называли ее кукурузой, это было какое-то заморское слово. Они называли ее майской. Земля ничего, кроме маиски, не рожала, вот и приходилось только ее и есть. Люди, охочие до еды, еще называли ее маисовой жрачкой. Кто кукурузу ест нечасто, тому может даже понравиться. Кладешь сначала на дно горшка замоченный рис, сверху кукурузу, а как все дойдет на пару, так перемешаешь и ешь – и вкусно, и жевать приятно. А вот есть кукурузу круглый год – это совсем иное дело. Риса в каше ни зернышка, подсохшая кукуруза становится жесткой, забивает рот и прилипает к зубам, приходится ее сдирать языком и затем жевать, а жуется она как песок. Пока расправишься, начинает ломить в висках, когда же разжевал и пытаешься проглотить, глаза на лоб лезут и выступают слезы, по глотке словно наждаком прошлись, и вот наконец твердый шмат кукурузного варева падает в живот. Кукурузу редко доводится есть свежей. Принеся с поля, ее вешают над печкой, а затем, высушенную, хранят на чердаке. И какого бы приятного цвета изначально ни была кукуруза, она превращается в закопченую черно-желтую маиску, отдающую неприятным дымным духом.
Секретарем коммуны был низенький толстяк, при ходьбе он словно перекатывался. Преисполненный решимости, он ел и спал на стройплощадке, кроватью ему служила дверь, а одеялом – мешок из-под цемента. У него имелся свисток, и когда секретарю что-то было не по душе, то он засовывал свисток в рот и так противно свистел, что у тебя аж мурашки пробегали по коже. Еще до рассвета он выгонял всех на работу, и люди пахали до тех пор, пока в темноте пальцев нельзя было разлить. Если кто просыпал по дороге землю или не до верху наполнил землей корзину, то он подкрадывался и неожиданно дул в свисток так, что от испуга люди аж подскакивали. Если же кто осмеливался огрызаться, секретарь не снимал висевшей у него на груди печати, чтобы погасить «земляной талон», а без талона бухгалтер производственной бригады трудодней не начислял.