Верещагин - Аркадий Кудря
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После американцев наступает черед Японии: автор письма сообщает, что только что вернулся оттуда, и сожалеет, что не имел возможности лично доложить государю о результатах своих наблюдений, сделанных в этой стране, и о готовности ее к войне с Россией. «Теперь, — пишет он, — когда „свершилось“ и флот наш так жестоко пострадал, горько думать, что сухопутные силы могут подвергнуться той же участи». Он обеспокоен, как бы не прозевать весьма вероятное блокирование японцами Дальневосточной железной дороги, их нападение превосходящими силами на русские войска, расположенные по реке Ялу, и осаду Порт-Артура: «…заряд искусственного газа в них еще силен и не выдохся». Чтобы этого не случилось, художник советует: «Прикажите, Ваше величество, чтобы полумиллионная армия, под командованием многоопытного сподвижника и вдохновителя покойного Скобелева генерала Куропаткина, двинулась против врага, о силе и полной подготовленности которого я говорил, возвратившись из той страны». Он уверен, что даже просто известие об этом успокоит всех друзей России и устрашит ее врагов. Верещагин считает нужным подчеркнуть важнейший политический момент военной схватки с Японией: «Не сломить, не победить Японию или победить ее наполовину — нельзя из опасения потерять наш престиж в Азии». Он недоумевает, почему после вероломной атаки японцев на наши корабли в районе Порт-Артура не были подобным же образом взорваны несколько японских военных кораблей, не были сожжены Йокогама и другие японские порты, что могло бы вызвать в неприятельском стане панику и привело бы японцев к «смирению». Письмо завершается последним советом: «Покажите, Ваше величество, американцам, что легко потерять дружбу России, как они с легким сердцем сделали, но воротить ее будет трудно»[574]. В этих словах — намек на неправильное поведение «личного друга» художника, президента США Теодора Рузвельта, вставшего в российско-японском военном конфликте на сторону Японии.
Широта охвата проблем в этом письме, безусловно, впечатляет, как и некоторая наивность автора, полагавшего, судя по его встревоженному тону, что император готов воевать на два фронта — и против Японии, и против англичан в Индии. Пытаясь давать советы царю — что следует делать в критический для страны момент, — автор письма как бы ставит под сомнение дееспособность власти: военного министерства, аппарата посольств, Генерального штаба. Но, пожалуй, главное в письме — желание выразить личную обеспокоенность неблагоприятным развитием событий и тем самым напомнить о себе.
Едва ли это письмо было прочитано Николаем II. Даже если император и видел его, то вряд ли оно оказало хоть малое воздействие: он привык следовать советам других людей. Но некоторое совпадение выраженных в послании Верещагина советов с последовавшими конкретными административными действиями всё же прослеживается. 13 февраля издание «Новости и биржевая газета» сообщило читателям, что накануне, 12-го, в здании военного министерства происходило прощание с сотрудниками их бывшего шефа, министра, генерал-адъютанта А. Н. Куропаткина, назначенного командующим Маньчжурской армией. Не исключено, однако, что назначение Куропаткина командующим армией не произошло бы без проявленной с его стороны инициативы. Именно в этом направлении его подталкивал в письме от 25 января, еще до начала войны, Верещагин. Он писал:
«Многоуважаемый Алексей Николаевич!
Барклай-де-Толли, истинный спаситель России, в годину 1812 года был, будучи военным министром, командирован начальствовать армией. Почему и Вам не предложить государю ту же меру относительно Вас?
Без лести говорю Вам, что не знаю никого, кто мог бы лучше Вас разделаться с забывшими меру в своих притязаниях японцами, которых удовлетворить нельзя. Замиряясь сегодня, они полезут всё равно завтра. Пожалуйста, устройте мое пребывание при Главной квартире Вашей ли или другого генерала, если дело дойдет до драки… На всякий случай я предлагаю честное слово не писать и не печатать ничего о военных действиях…»[575]
Из письма очевидно: Верещагин уже решил для себя, что в случае «драки» с японцами он должен находиться в действующей армии. Казалось бы, зачем ему эти новые «тревоги сражений»? Разве нет иных сюжетов, которые стоило бы изображать? Им была задумана книга о Японии, о ее культуре и искусстве, и он намеревался, как извещал критика Ю. Цабеля, иллюстрировать ее репродукциями с собственных картин и этюдов, рассказывающих об этой стране. Стало быть, стимул для творчества был. Но ему как будто этого мало. Хочется вновь своими глазами увидеть, что еще натворит выпущенный из бутылки джинн войны. Он понимает, что на сей раз его родине придется очень нелегко, и в этот грозный час хочет быть там, где сражаются, на передовых позициях, не зная, что ждет впереди — победа или поражение. Разумеется, художник понимает, что без него, наблюдателя, на поле боя обойдутся; но ему важно вновь окунуться в столь знакомую и по-прежнему, как в молодости, влекущую атмосферу боевого братства. Словно злой рок влечет его туда, где вновь будет литься кровь.
Чтобы лично встретиться с Куропаткиным, Верещагин выехал в Петербург. За содействием он обращается с письмом к жене генерала Александре Михайловне: «Знаю, что Алексей Николаевич страшно занят, но все-таки прошу Вас уведомить меня, когда можно ему представиться»[576]. В конце концов, после их встречи, вопрос о прикомандировании Верещагина к действующей армии был решен, о чем он и упомянул в интервью корреспонденту «Петербургской газеты». Предваряя рассказ о беседе с известным художником, журналист упоминал, что тот не так давно вернулся из Японии, где пробыл три месяца. Его первый вопрос к Верещагину был: правда ли, что он вновь собирается на Дальний Восток уже в качестве военного корреспондента? «Да, я еду, — отвечал художник, — но не как корреспондент, а как состоящий при штабе армии. Моим девизом будет: наблюдать и наблюдать. Писать же с театра военных действий я ничего не буду».
На вопрос о степени готовности Японии к войне Василий Васильевич ответил: «Японцы готовились к войне со времени Симоносекского договора. Готовились систематически, методично. Они поняли, что Россия на Тихом океане является их прямой соперницей, и решили всеми силами ей противодействовать». Упомянув, что, находясь в Японии, он знакомился с важнейшими статьями местных газет в переводе на английский язык, Верещагин рассказал о цели войны, как ее определяли сами японцы: «…не более и не менее, как взятие Порт-Артура и Владивостока, разорение всего остального нашего побережья. Затем — выгнать нас из Маньчжурии и, одержав несколько решительных побед, предполагалось либо заключить мир, либо пойти на нашу столицу». О самой же стране он отозвался, что знакомство с ней оставило у него самые лучшие впечатления: «Чудесная страна, живой и самобытный народ… Я имел в виду проследить остатки старого японского искусства и убедиться, насколько верно мое предположение о том, что так называемое „декадентское“ направление в искусстве навеяно крайним Востоком, преимущественно Японией. Теперь я убедился, что не ошибся»[577].
Пятнадцатого февраля Василий Васильевич шлет императору еще одно письмо, где дает новый совет: «Ваше величество. Не взыщите за смелость писать Вам: прикажите генералу Куропаткину немедленно собраться и выехать на Восток, где его присутствие будет стоить помощи в 50 000 человек. Суворов — на языке у всех военных, но главное суворовское правило — быстрота и натиск — не практикуется… И Вашему величеству, и всей России будет спокойнее, когда Алексей Николаевич будет там»[578].
Сам он, вернувшись из Петербурга в Москву, тоже спешно собирается в дальнюю дорогу. Накануне отъезда посылает письмо Киркору: «Многоуважаемый, милый и хороший Василий Антонович. Прощайте! Надеюсь, до свидания! Не оставляйте советом и помощью жену мою в случае, если она обратится к Вам…»[579]
День, когда Верещагин уезжал на Дальний Восток, запечатлелся в памяти его сына Василия, которому было тогда 11 лет. В воспоминаниях об отце он писал:
«Рано утром 28 февраля отец встал, напился чаю, позавтракал, простился с каждым из служащих в усадьбе, а потом прощался с матерью. Меня и сестер подняли ранее обычного и еще до утреннего завтрака, перед восемью часами, позвали к отцу в мастерскую. Матери там не было. Она была в таком ужасном душевном состоянии, что уже не владела своими нервами, и осталась в своей комнате. Отец встретил нас у дверей, поздоровался и молча прошел с нами к широкому, низкому плюшевому креслу, в котором отдыхал во время кратких перерывов в работе. Он сел, а мы, как всегда, прилепились к нему: я и средняя сестра сели по обеим сторонам на мягкие ручки кресла, а младшая — на колени.