Ада, или Отрада - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Первая любовь, – сказала она Вану, – это твоя первая овация, и именно она создает великих артистов – убеждал меня Стан, которому вторила его пассия, сыгравшая мисс Блестку Треугольникову в “Гимнастических кольцах”. Настоящее признание может прийти только с последним венком».
«Bosh! [Чушь!]» – сказал на это Ван.
«Вот именно, его тоже освистали наемные писаки-капюшонники в гораздо более старых Амстердамах, и посмотри, как триста лет спустя каждый попка-дурак из поп-группы копирует его! Я и сейчас думаю, что не лишена дарования, но, кто знает, не путаю ли я верный подход с талантом, который не даст и ломаного гроша за правила, выведенные из искусства прошлого».
«Что ж, по крайней мере ты это понимаешь, – сказал Ван, – и ты подробно изложила все это в одном из своих писем».
«Я как будто всегда чувствовала, к примеру, что актерская игра должна быть сосредоточена не на “характерах”, не на тех или иных “типах”, не на фокусе-покусе общественной темы, а исключительно на индивидуальной и неповторимой поэзии автора, поскольку драматурги, как показал величайший из них, ближе к поэтам, чем к романистам. В “реальной” жизни мы случайные создания в абсолютной пустоте – если, конечно, мы сами не создатели-художники; но в хорошей пьесе я чувствую себя автором, чувствую, что допущена советом цензоров, я чувствую себя в безопасности, передо мной только дышащая чернота (вместо нашего Времени с его Четвертой Стеной), я чувствую себя в объятиях озадаченного Уилла (он думал, что обнял тебя) или намного более нормального Антона Павловича, всегда страстно любившего длинные черные волосы».
«Об этом ты тоже писала мне как-то».
Начало сценической жизни Ады в 1891 году совпало с завершением двадцатипятилетней карьеры ее матери. Мало того, обе сыграли в чеховских «Четырех сестрах». Ада получила роль Ирины на скромной сцене Якимской Академии Драмы в несколько урезанной версии пьесы, в которой, к примеру, сестра Варвара, болтливая «оригиналка» (как называет ее Маша), только упоминается, но не появляется, так что этот спектакль мог бы называться «Три сестры», как его и окрестили в местных рецензиях, из тех, что позанятнее. Марина же исполнила (несколько расширенную) роль монахини в толково снятой кинематографической версии пьесы; и картина, и Марина удостоились немалого числа незаслуженных похвал.
«С того дня, как я решила стать актрисой, – сказала Ада (приводим выдержки из ее записок), – меня преследовала Маринина заурядность, au dire de la critique, которые либо не замечали ее, либо сваливали в общую могилу с другими “подходящими участниками”; а если ей доставалась более заметная роль, гамма оценок расширялась от “топорно” до “чутко” (высшая похвала из когда-либо полученных ею). И вот она, в самый деликатный момент моей карьеры, принялась множить и рассылать друзьям и недругам такие раздражающие отзывы, как: “образ истеричной монахини удался Дурмановой на славу, превратившей по сути статичную и эпизодическую роль в – et cetera, et cetera, et cetera”. Разумеется, кинематограф не знает языковых проблем, – продолжала Ада (и Ван скорее проглотил, чем подавил зевок). – Марина и еще трое из мужской части актеров не нуждались в том превосходном doublage, без которого не могли обойтись прочие исполнители, не владеющие русским; наша же ничтожная якимская постановка располагала лишь двумя русскими: Альтшулером (протеже Стана) в роли барона Николая Львовича Тузенбаха-Кроне-Альтшауера, да мной в роли Ирины, la pauvre et noble enfant, которая в одном действии служит телеграфисткой, в другом – в городской управе, а в конце становится школьной учительницей. Речь остальных актеров являла собой мешанину акцентов – английского, французского, итальянского. Кстати, как по-итальянски сказать “окно”?»
«Finestra, сестра», шепнул Ван, изображая сумасшедшего суфлера.
«Ирина (рыдая). Куда? Куда все ушло? Где оно? О, Боже мой, Боже мой! Я все забыла, забыла… у меня перепуталось в голове… Я не помню, как по-итальянски потолок или вот окно».
«Нет, сначала окно, – сказал Ван, – потому что она оглядывается вокруг, а затем поднимает глаза вверх, в естественном движении мысли».
«Да, конечно: вспоминая, как будет “окно”, она смотрит вверх, и ее взгляд упирается в столь же загадочный “потолок”. Уверена, что я играла в этом твоем психологическом русле, но какое это имеет значение, какое это имело значение? – спектакль вышел хуже некуда, мой барон перевирал каждую вторую реплику, – но Марина, о, Марина была великолепна в своем мире теней! “Уж десять лет да еще год прошли-пролетели с тех пор, как я покинула Москву”, – изображая теперь Варвару, Ада воспроизвела пѣвучiй тонъ богомолки (согласно чеховской ремарке), с такой раздражающей точностью переданный Мариной. – “Старая Басманная улица, на которой ты (обращается к Ирине) родилась два десятка годков тому назад, нынче называется Басман-роуд, всё автобусные гаражи да мастерские по обе стороны (Ирина старается сдержать слезы). Почему же, скажи на милость, ты хочешь вернуться, Аринушка? (Ирина всхлипывает в ответ)”. Само собой, как всякая хорошая актриса, мама, храни ее Господь, немного импровизировала. К тому же ее голос – так молодо и мелодично звучащий русский! – был заменен грубоватым и провинциальным английским Леноры».
Ван смотрел этот фильм, и он ему понравился. Ирландская девушка, бесконечно пленительная и меланхоличная Ленора Коллин, —
Oh! qui me rendra ma collineEt le grand chêne and my colleen!– необыкновенно напоминала ардисовскую Аду, как она вышла на снимке (вместе с матерью) в «Белладонне», пестром киножурнальчике, который ему прислал Грег Эрминин, полагавший, что Вану приятно будет увидеть тетушку и кузину вдвоем, в калифорнийском патио, накануне премьеры. Варвара, старшая дочь покойного генерала Сергея Прозорова, в первом действии приезжает из своего далекого женского монастыря Цицикар в Пермь (иначе называемую Пермацетом), захолустный городок на Акимском заливе Северной Канадии, чтобы почаевничать с Ольгой, Машей и Ириной в день именин последней. К великому огорчению монашки, три ее сестры мечтают лишь о том, чтобы уехать из холодного, сырого, кишащего москитами, хотя в остальном приятного патриархального «Перманента», как шутливо прозвала этот город Ирина, ради светской жизни в далекой и грешной Москве (Айдахо), бывшей столице Эстотиландии. Первое издание своей пьесы, которой недостает самой малости, чтобы ее можно было с тихим стоном назвать шедевром, Tchechoff (как он писал свое имя, живя в том году в затрапезном Русском Пансионе, Ницца, улица Гуно, 9) обременил нелепой двухстраничной сценой, содержащей все те сведения, от которых он хотел поскорее отделаться – большие ломти воспоминаний и важные даты – слишком тяжкое бремя, чтобы взваливать его на хрупкие