Золото Вильгельма (сборник) - Фазиль Искандер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Помогать нам в работе», – сказал он просто и посмотрел мне в глаза.
Этого я никак не ожидал. Видно, лицо мое выразило испуг или отвращение.
«Вам незачем будет сюда приходить, – быстро добавил он, – с вами будет встречаться наш человек примерно раз в месяц, и вы ему будете рассказывать…»
«Что?» – прервал я его.
«О настроениях ученых, о случаях враждебных или нелояльных высказываний, – сказал он ровным голосом и добавил: – Нам нужна разумная информация, а не слежка. Вы же знаете, какое значение придается вашему институту».
В голосе его звучала интонация врача, уговаривающего больного правильно принимать предписанные лекарства.
Он смотрел на меня темными миндальными глазами. Кожа на его гладко выбритом, синеватом лице была так туго натянута, что, казалось, любая гримаса, любое частное выражение на его лице доставляют ему боль, защемляют и без того слишком туго стянутую кожу, и потому он старался держать свое лицо неподвижно, с выражением общего направления службы.
«В случае враждебных высказываний, – сказал я, невольно согласуя свой голос и лицо с выражением общего направления службы, – я считаю своим долгом и без того довести до вашего сведения…»
Как только я это начал говорить, в его глазах опять появилось едва заметное выражение скуки, и я вдруг понял, что все это – давно знакомая ему форма отказа.
«Учитывая военное время», – добавил я для правдоподобия. Мне сразу как-то стало легче. «Значит, они не первый раз слышат отказ», – подумалось мне.
«Да, конечно», – сказал он без выражения и потянулся к зазвонившему телефону.
«Да», – сказал он.
Голос в трубке слегка дребезжал.
«Да», – повторял он время от времени, слушая голос в трубке.
Его односложные ответы звучали солидно, и я почувствовал, что он передо мной поигрывает в государственность.
«Он финтит, – вдруг сказал он в трубку, и я невольно вздрогнул. – У меня, – добавил он, – зайди».
Мне вдруг показалось, что все это время он по телефону говорил обо мне. Ловец моей души встал и, вынув из кармана связку ключей, подошел к несгораемому шкафу. В это время в кабинет вошел человек. Я почувствовал, что это тот, с которым хозяин кабинета только что говорил. Он посмотрел на меня мельком, с каким-то посторонним любопытством, и я догадался, что говорили они не обо мне.
Хозяин кабинета открыл несгораемый шкаф и наклонил голову, вглядываясь внутрь. Я увидел несколько рядов папок мышиного цвета корешками наружу. Они были очень плотно прижаты друг к другу. Он ухватил одну из них двумя пальцами и туго вытянул ее оттуда. Словно сопротивляясь, папка с трудом вытягивалась и в последнее мгновенье издала какой-то свистящий звук, напоминающий писк прихлопнутого животного.
Папки были так плотно сложены, что ряд сразу замкнулся, словно там и не было этой папки. Человек взял папку и бесшумно вышел из комнаты.
«Значит, вы не хотите с нами сотрудничать?» – сказал он, усаживаясь. Рука его снова скользнула к нераскрытой странице и принялась поглаживать ее.
«Не в этом дело», – сказал я, невольно следя за вздрагивающей под его рукой верхней страницей.
«Или принципы дядюшки не позволяют?» – спросил он.
Я почувствовал, как в нем начинает закручиваться пружина раздражения. И вдруг я понял, что сейчас самое главное не показать ему, что обыкновенная человеческая порядочность не позволяет мне связываться с ними.
«Принципы тут ни при чем, – сказал я, – но каждое дело требует призвания».
«А вы попробуйте, может, оно у вас есть», – сказал он. Пружина слегка расслабилась.
«Нет, – сказал я, немного подумав, – я не умею скрывать своих мыслей, к тому же я слишком болтлив».
«Наследственный недостаток?»
«Нет, – сказал я, – это личное качество».
«Кстати, что это за случай был у вас в университете?» – вдруг спросил он, подняв голову. Я не заметил, как он перевернул страницу.
«Какой случай?» – спросил я, чувствуя, что горло у меня пересыхает.
«Может, напомнить?» – спросил он и рукой показал на страницу.
«Никакого случая я не помню», – сказал я, собрав все свои силы.
Несколько долгих мгновений мы смотрели друг на друга. «Если он знает, – думал я, – то мне нечего терять, а если не знает, то только так».
«Хорошо, – вдруг сказал он и, вынув из стопки чистый лист, положил передо мной, – пишите».
«Что?»
«Как что? Пишите, что вы отказываетесь помогать рейху», – сказал он.
«Не знает, – подумал я, чувствуя, как в меня вливаются силы. – Знает, что во время моей учебы там был такой случай, а больше ничего не знает», – уточнил я про себя, тихо ликуя.
«Я не отказываюсь», – сказал я, слегка отодвигая лист.
«Значит, согласны?»
«Я готов выполнять свой патриотический долг, только без этих формальностей», – сказал я, стараясь выбирать выражения помягче.
Сейчас, когда угроза с листовками как будто миновала, я боялся, как бы разговор снова туда не вернулся. И хотя в момент прямого вопроса я почти уверился, что он точно ничего не знает, сейчас, когда опасность как будто миновала, мне было страшней, чем раньше, возвращаться к этому темному все-таки месту. Я инстинктивно пытался уйти от него подальше, и я чувствовал, что это можно сделать только ценой уступки. «Только за счет возможности прорваться в другом месте, – подумал я, – он уйдет от этого места».
«Нет, – сказал он, и в голосе его появилась сентиментальная нотка, – лучше вы честно напишите, что отказываетесь выполнять свой патриотический долг».
«Я подумаю», – сказал я.
«Конечно, подумайте, – сказал он дружелюбно и, открыв ящик стола, вытащил сигарету и, щелкнув зажигалкой, закурил. – Закурите?» – предложил он.
«Да», – сказал я.
Он вытащил из ящика раскрытую пачку и протянул мне. Я взял сигарету и вдруг заметил, что сам он закурил из другой пачки, более дорогие сигареты. Я чуть не усмехнулся. Он щелкнул зажигалкой, я закурил. Даже в этом ему надо было, видимо, чувствовать превосходство.
Я молчал. Он тоже. Считалось, что я раздумываю. Молчание мне было выгодно.
«Учтите, – вдруг вспомнил он, – наша служба не отрицает материальной заинтересованности».
«А что?» – спросил я. Эту тему я готов был развивать. Надо было как можно убедительней дать ему почувствовать, что я склоняюсь.
«Мы неплохо платим», – сказал он.
«Сколько?» – спросил я, наглея. Надо было и дальше показывать, что ему удалось подавить во мне то, что они называют интеллигентским предрассудком порядочности. В его глазах появилась как бы некоторая обида за фирму. Кажется, я перехватил.
«Это зависит от плодотворности вашей работы», – сказал он. Он так и сказал – плодотворности.
«Нет, – сказал я с некоторым сожалением, как бы прикинув свой бюджет, – мне неплохо платят в институте».
«Но мы вам можем дать со временем хорошую квартиру», – сказал он с некоторой тревогой. Мы уже торговались.
«У меня хорошая квартира», – сказал я.
«Мы вам дадим квартиру в районе с самым надежным бомбоубежищем, – заметил он и посмотрел в окно, – американские воздушные гангстеры не щадят ни женщин, ни детей… В этих условиях мы должны заботиться о кадрах…»
Это была типичная логика национал-социалистов. Американцы бомбят женщин и детей, поэтому надо заботиться о жизни гестаповцев. Около трех часов длилась эта опасная игра, где я должен был показывать готовность пойти к ним, но делать вид, что в последнее мгновенье меня останавливает обывательская осторожность или какое-то другое, далекое от обычной человеческой чистоплотности, соображение. Однажды он чуть не прижал меня к стене, довольно логично доказывая, что, в сущности, я и так работаю на национал-социализм и моя попытка увильнуть от прямого долга не что иное, как боязнь смотреть правде в лицо. Я уклонился от дискуссии. Этот трагический вопрос нередко обсуждался в нашей среде, разумеется, всегда в узком, доверенном кругу. История не предоставила нашему поколению права выбора, и требовать от нас большего, чем обыкновенная порядочность, было бы нереалистично…
Мой собеседник остановился, о чем-то задумавшись. Я разлил шампанское, и мы снова выпили.
– Вы отрицаете героизм? – спросил я невольно.
– Нет, – живо отозвался он, – героизм я сравнил бы с гениальностью, с нравственной гениальностью…
– Ну и что? – спросил я.
– Я считаю, что героизм всегда содержит в себе высшую рациональность, практическое действие, а ученый, отказывающийся работать на Гитлера, будет услышан не дальше ближайшего отделения гестапо.
– Но не обязательно отказывать прямо, – сказал я.
– Тогда отказ теряет всякий смысл, – заметил он, – смысл такого жеста никто не поймет, а образовавшийся с его уходом вакуум, если таковой образуется, более или менее быстро будет заполнен другими.
– Пусть будет так, – сказал я, – пусть его уход не будет никем замечен, для себя, для своей совести он это может сделать?
– Не знаю, – сказал он и как-то странно посмотрел мне в глаза, – я о таких случаях не слыхал… Это слишком умозрительный максимализм, карамазовщина… Впрочем, я знаю, что у вас и на героизм смотрят по-другому…