Отречение - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поморщившись на откровенную ложь, распалившийся академик, вызывая у хозяина кабинета ответный, холодный приступ ярости, высокомерным тоном любезно осведомился:
— Зачем вы живете?
— А вы? — с тем же высокомерием в голосе поинтересовался Малоярцев; глаза застлало каким-то горячим сухим туманом, он едва видел своего мучителя. — Вы, конечно, единственный патриот, русский, мессия, пророк! Вам нужен терновый венец? Страдальцем хотите умереть? Хотите пострадать за веру, за отечество? Вы верите? А я не верю?
— Вы, оказывается, негодяй больше, чем я предполагал, — резкий неприятный голос Обухова прорезал сгустившийся туман, Малоярцев с трудом удержался, чтобы не оглянуться.
Приходя в себя, Малоярцев с наслаждением утвердительно кивнул; Обухов приподнялся, открыл папку вздрагивающими руками и стал неторопливо выкладывать из нее какие-то коробочки, книжечки, подушечки, вкладыши с золотым тиснением. Малоярцев сразу же отодвинулся, пытаясь нащупать кнопку звонка, находящуюся на краю столешницы с внутренней стороны.
— Да не звоните, не звоните! Страус несчастный! Не звоните! — сказал Обухов с насмешкой. — Просто я вынужден поставить в известность… В знак протеста возвращаю награды, ордена, лауреатские знаки и прочее… Прошу передать правительству. Оставляю за собой право обнародовать форму своего протеста любыми доступными мне способами!
Вскочив, Обухов обеими руками придвинул все выложенное из папки хозяину кабинета. Опершись руками о край стола, Малоярцев отпрянул назад, поднялся во весь рост и злобным, сорвавшимся фальцетом закричал:
— Что вы себе позволяете? Как вы смеете? Вы ведете себя как мальчишка! Сейчас же прекратите! Немедленно заберите назад! Вы пожалеете, очень, очень пожалеете!
Лицо у Обухова передернулось, сильно бледнея, он тоже поднялся и внятно произнес, отчеканивая каждое слово:
— Вы не смеете на меня кричать!
Задыхаясь, он судорожно оттянул узел галстука; в кабинете внезапно установилась мертвая тишина, нарушаемая только сухим щелканьем маятника.
— Вы максималист, вот почему вам так трудно, — вдруг примиряюще улыбнулся Малоярцев. — В любом случае можете рассчитывать на понимание… Прошу прощения… Мой поклон супруге… Ирине Аркадьевне, так ведь, кажется, я не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, — внешне спокойно, отрешенно кивнул Обухов, чувствуя приступ почти убивающей усталости и непреодолимое желание поскорее выйти из этого кабинета. — Учтите, Борис Андреевич, ничего вы не остановимте, лавина сдвинулась. Либо вы уберетесь, уступите место другим силам, либо она вас похоронит.
Теперь они стояли друг против друга, два пожилых человека, измотанных долгим разговором, их разделяла только широкая зеркальная поверхность полированного стола.
— Да, но почему же все-таки — страус? — неожиданно с явной обидой спросил Малоярцев, хлопотливо, по-домашнему оглаживая себя по бокам и в самом деле напоминая в этот момент большую взъерошенную птицу.
— Не знаю, похоже, — буркнул Обухов и вдруг ясно увидел за спиной хозяина кабинета странную, многократно увеличенную тень, напоминающую тяжелую человеческую фигуру с массивными опущенными плечами, с крупной головой; вязкая сгустившаяся масса за сутулой спиной Малоярцева на стене заслонила собой портрет очередного здравствующего вождя — возникла и растушевалась, перед главами академика опять зарябили бесчисленные ордена и звезды на широкой груди генсека. «От напряжения, — сказал себе Обухов, — фантастически утомительный тип. Спокойно, Иван, спокойно! Нервы ни к черту. Тебе предлагают безоговорочную почетную капитуляцию — вот, мол, тебе единственная возможность выжить и продолжать работать». Отрешенным внутренним видением Обухов совершенно отчетливо вспомнил лето тридцатого года, когда их, стyдентов биологов и почвенников, отправили на Кубань в экспедицию, им нужно было выявить причины болезни, поразившей посевы пшеницы бесплодием. Полнейшее запустение некогда цветущего края, вымирающие деревни, просящие милостыню голодные дети в лохмотьях, со вздутыми животами, неубранные трупы в избах и вдоль дороги; неистребимый запах тлена затем преследовал его неотступно несколько месяцев. Еще он вспомнил обезумевшую Москву в дни похорон Сталина, слепые людские водовороты и себя, против воли втянутого в одну из таких безжалостных воронок в обезумевшей толпе, пытавшейся втиснуться в горловину Пушкинской улицы, и невозможность выбраться обратно, чувство животной обреченности, хруст собственных костей, спертый дурной воздух и плотно притиснутую к нему сплющенной холодной грудью задавленную мертвую женщину с мертвенно-белым качающимся лицом и открытыми застывшими глазами. Может быть, именно тогда он и понял, что смерть есть тайна и люди о ней никогда ничего но узнают. Он сейчас болезненно отчетливо вспомнил свое унизительное бессилие перед стихийной, подавляющей волю властью безликой, все сметающей на своем пути толпы единым устремлением чудовищного организма, руководимого и направляемого лишь энергией вышедших из под контроля стадных чувств, погрузивших огромный город в первобытный хаос. Тогда, в марте пятьдесят третьего, Обухова, мотало и било в московских переулках и улицах несколько часов подряд, и он, совершенно обессилев, уже только старался не опуститься на землю под ноги нескончаемой толпы, у него затекло, одеревенело тело, в груди сделалась угольная пустота Он уже был готов перестать сопротивляться, но вдруг боковым зрением увидел знакомое, крупное лицо Тихона Ивановича Брюханова, месяц назад проводившего у себя в ведомстве закрытое совещание ученых. Обухов закричал, рванулся к нему, но Брюханов скользнул по нему невидящим взглядом, и его потащило в сторону, в разверзнутый зев очередного переулка, и в следующее мгновение Обухов заметил, что белого, качающегося лица мертвой женщины рядом с ним больше нет, ее вовлек в свое движение тот самый встречный поток, несший Брюханова…
Прошло несколько тяжких нескончаемых минут, а Малоярцев с Обуховым еще стояли друг, против друга. Время тоже нельзя было разъять — пожилой, смертельно уставший, потерянный человек на краю необратимого решения и молодой вихрастый Ваня Обухов, полный надежд, энергии и сил, — это было все то же одно неразделимое целое. К нему сейчас возвращался неистребимый запах тлена в обезлюдевших пространствах Кубани и Дона, где их небольшая экспедиция провела тяжелейших два месяца среди эпидемий, трупов и голода.
С каким-то молодым отчаянным протестом Обухов всматривался в тусклые, погасшие глаза Малоярцева, уже понимая, что смотрит в глаза мертвеца. И уродливая, тяжело нависшая за его спиной тень померещилась ему не зря — ничто не изменилось в мире, и Сталин, уходя, неукоснительно выполнял главное, оставив, в свою очередь, в продолжение себя тысячи своих подобий.
Обухов опять вспомнил Вавилова, еще одного мученика и пророка, своего учителя, пославшего в тридцатом году их, группу студентов и лаборантов, на Кубань, вспомнил его классический закон гомологических рядов и от внутреннего холода предчувствия беды содрогнулся. Природа была беспощадна, эхо прошлого, усиливаясь, возвращалось все более разрушительными кругами.
Он никогда не разрешал себе роскоши думать о смерти; целиком захваченный сейчас очередной перетасовкой руководящего аппарата, он в сотый, тысячный раз медленно, обстоятельно сортировал в голове нескончаемую колоду карт, обозначавших конкретные, определенные лица; карты располагались несколькими кругами вокруг него, и каждая имела свое место, была помечена тайным, известным только ему знаком. Он помногу раз передвигал эти карты из внешнего круга во внутренний и наоборот; некоторые он изучал особенно тщательно, откладывая их в сторону, вновь и вновь возвращался к ним, по-разному группируя их отдельно, и вместе, и вновь смешивая и рассыпая, нейтрализуя одну другой самыми парадоксальными соотношениями в зависимости от значения каждой карты; его мозг, настроенный на одну волну, без устали просчитывал сотни вариантов.
Вот и сегодня он так и не смог заснуть; опасность была где-то совсем рядом, вот только никак не удавалось ее конкретно выявить. Бухарин с его лисьей изворотливостью? С его кликушескими заклинаниями о величии Ленина и разрушающими учение Ленина платформами?
Наслаждаясь покоем и одиночеством, Сталин улыбнулся своим мыслям, выпил немного вина, закурил; домашняя обувь с мягкими подошвами скрадывала его шаги; своим сокровенным собеседником мог быть только он сам; жена в последние годы слишком далека, раздражена и, как всякая женщина, мало что смыслит в происходящем, со многим происходящим вызывающе не согласна.
Такое с ним случилось во второй раз, и он, закаленный всей своей предыдущей жизнью и всегда готовый к самым жестоким, безжалостным, но необходимым решениям, пусть хотя бы за самый ничтожно малый шаг к вершине, а следовательно, и к разрешению намеченных для блага народа целей, — выученный железной самодисциплиной никогда не торопиться, курил и думал. Внезапно он остановился у окна и быстро оглянулся: уже знакомый ему собеседник сидел в удобном низком кресле, и это становилось интересным; перед гостем лежала кипа истрепанной, завернувшейся по краям бумаги, и он, перекидывая ветхие листы, что-то писал, время от времени поднимая тяжелую, с глубокими височными пролысинами голову. Сталин, остановившись возле двери, нахмурился; звать охрану было бессмысленно, хотя именно эта нелепая мысль мелькнула у него при виде неожиданного гостя. Он сейчас пытался лихорадочно припомнить время предыдущей их встречи и решил, что лучше всего повернуться и выйти; о прошлом, тем более о таком прошлом, он запретил себе думать; однако показать, прежде всего самому себе, свою слабость, вот так запросто встать и уйти, было тоже невозможно, нельзя, и тогда он глухо поинтересовался у пришельца, что его привело сюда, тем более что на этот раз его, кажется, никто не приглашал.