«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского - Владимир Карлович Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На груди у него была чёрная дощечка с надписью «Государственный преступник».
Непосредственно за городовыми стояла публика ряда в четыре-пять, по преимуществу интеллигентная. Вокруг эшафота расположились кольцом конные жандармы, сзади них публика, одетая прилично (студенты, литераторы, офицеры, много женщин), – в общем, не менее четырехсот человек. Позади этой публики – простой народ, фабричные, рабочий люд и мелкие ремесленники и торговцы. Рабочие расположились за забором, и головы их высовывались из-за забора. Во время чтения чиновником длинного акта, листов в десять, – толпа за забором выражала неодобрение виновнику и его злокозненным умыслам. Неодобрение касалось также его соумышленников и выражалось громко. Публика, стоявшая ближе к эшафоту, позади жандармов, только оборачивалась на роптавших. Короленко, который привел этот эпизод, вспомнил костер Яна Гуса и старушку, подбросившую в костер вязанку хвороста. Скорее можно вспомнить распятие и толпу народа, кричавшую «Распни его!» Вместе с тем, по воспоминаниям одного из студентов, в этот момент кто-то крикнул: шапки долой! И все обнажили головы.
На эшафоте в это время палач вынул руки Чернышевского из колец цепи, поставил его на середине помоста, быстро и грубо сорвал с него шапку, бросил ее на пол, а Чернышевского принудил встать на колени; затем взял шпагу, переломил ее над головою Н. Г. и обломки бросил в разные стороны. Поскольку шел дождь, а на помосте был песок, весь размокший, то осужденный был вынужден опуститься коленями в грязь. После этого Чернышевский встал на ноги, поднял свою шапку и надел ее на голову. Палачи подхватили его под руки и свели с эшафота. Через несколько мгновений карета, окруженная жандармами, выехала из каре. Публика бросилась за ней, но карета умчалась. На мгновение она остановилась уже в улице и затем быстро поехала дальше.
Когда карета отъезжала от эшафота, несколько молодых девушек на извозчиках поехали вперед. В тот момент, когда карета нагнала одного из этих извозчиков, в Н.Г. Чернышевского полетел букет цветов. Извозчика тотчас же остановили полицейские агенты, четырех барышень арестовали и отправили в канцелярию генерал-губернатора князя Суворова. Бросившая букет была Мария Михаэлис, родственница жены Н.В. Шелгунова. Сцена далее получилась просто трогательная. Девушку привели в канцелярию полицмейстеру Анненкову. Тут же подошедший писатель этнограф Павел Якушкин, тоже присутствовавший во время казни, попытался ее спасти, взяв вину на себя: «Она, как видите, ребенок, по легкомыслию приняла на себя вину, тогда как первый венок бросил я… Прикажите, генерал, ее отпустить, а меня арестовать». Но полицейские не поддались на его простодушную защиту, посоветовав покинуть канцелярию. Барышни с цветами тоже были арестованы и препровождены к Суворову. Последний, впрочем, ограничился выговором. Дальнейших последствий история не имела.
Именно с распятием сравнил этот позорный столб идейный противник Чернышевского, но человек безусловного благородства – Герцен. В «Колоколе» он опубликовал страстную инвективу.
«Н. Г. Чернышевский
Чернышевский осужден на семь лет каторжной работы и на вечное поселение. Да падет проклятием это безмерное злодейство на правительство, на общество, на подлую, подкупную журналистику, которая накликала это гонение, раздула его из личностей. Она приучила правительство к убийствам военнопленных в Польше, а в России к утверждению сентенций диких невежд сената и седых злодеев государственного совета… А тут жалкие люди, люди-трава, люди-слизняки говорят, что не следует бранить эту шайку разбойников и негодяев, которая управляет нами!
“Инвалид” недавно спрашивал, где же новая Россия, за которую пил Гарибальди. Видно, она не вся “за Днепром”, когда жертва падает за жертвой… Как же согласовать дикие казни, дикие кары правительства и уверенность в безмятежном покое его писак? Или что же думает редактор “Инвалида” о правительстве, которое без всякой опасности, без всякой причины расстреливает молодых офицеров, ссылает Михайлова, Обручева, Мартьянова, Красовского, Трувелье, двадцать других, наконец, Чернышевского в каторжную работу.
И это-то царствование мы приветствовали лет десять тому назад!
P. S. Строки эти были написаны, когда мы прочли следующее в письме одного очевидца экзекуции: “Чернышевский сильно изменился, бледное лицо его опухло и носит следы скорбута. Его поставили на колени, переломили шпагу и выставили на четверть часа у позорного столба. Какая-то девица бросила в карету Чернышевского венок – ее арестовали. Известный литератор П. Якушкин крикнул ему “прощай!” и был арестован. Ссылая Михайлова и Обручева, они делали выставку в 4 часа утра, теперь – белым днем!..” <…> Чернышевский был вами выставлен к столбу на четверть часа[331] – а вы, а Россия на сколько лет останетесь привязанными к нему?»[332] Слова страстные и благородные, хотя здесь больше обвинений, чем слов о Чернышевском. Но надо несомненно отметить потрясающую историческую проницательность Герцена, которая позволила ему сравнить позорный столб, к которому был прикован Чернышевский, с крестом, на котором распяли Христа.
Поразительна реакция изумления на приговор людей, знавших Чернышевского, не разделявших его идей, но не поддавшихся стадному чувству осуждения. А может, слишком несправедливым казался приговор. 21 мая 1864 г., на следующий день после высылки Чернышевского, профессор А.В. Никитенко записал в дневнике: «Я спрашивал у Л<юбощинского>, чтобы он как сенатор сказал мне: доказано ли юридически, что Чернышевский действительно виновен так, как его осудили? Он отвечал мне, что юридических доказательств не найдено, хотя, конечно, моральное убеждение против него совершенно. Как же однако осудили его? В Государственном совете некоторые из членов не находили достаточных улик и доказательств. Тогда князь Долгорукий показал им какие-то бумаги из III отделения – и члены вдруг перестали противоречить. Но что это за бумаги? Это тайна. Зачем же делать из них тайну, если в них заключаются точные доказательства вины Чернышевского? Жаль! Потому что люди, даже вовсе не сочувствовавшие Чернышевскому, невольно склоняются к мысли, что с ним поступлено слишком строго, чтобы не сказать – жестоко. А теперь особенно