Газета День Литературы # 70 (2002 6) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Журнал "Русский дом" выходит с подзаголовком "Для тех, кто любит Россию". Прекрасно сказано, но вызывает и некоторую тревогу, как бы он не стал журналом не для тех, кто любит Россию, а для тех, кто любит поговорить о России, пусть даже выспренно. Это ведь не одно и то же: любовь к Отечеству и любовь к разговорам о нем.
Тревога моя не без основания. Еще раньше, помню, вопрос был поставлен так: что важнее — накормить голодного или построить храм? Спорили верующий с коммунистом. Впрочем, коммунист сейчас тоже бывает верующим. Вера бывшего коммуниста-безбожника в наше время становится верой выстраданной; не лучше ли она привычной, формальной, теплохладной веры? Тут бы еще привести слова Достоевского. Его тоже упрекали в розовости веры, а он ответил, что упрекающим и не снилось, через какой ад прошла его Осанна.
Тогда я возразил на полемику небольшой заметкой о самой постановке этого вопроса, передал заметку в журнал. Не напечатали, как мне передавали, чтобы не вызывать лишних толков. Кстати, кажется тот же автор, который спорил с коммунистом, Достоевского называл сатанистом. Надо же до этого дойти! Это уже прямой плевок в лицо России. Достоевский для нас не просто наша гордость, а наше внутреннее состояние: оскорбляя Достоевского, оскорбляешь русских.
Теперь, как говорится, по существу. Я считаю, что пришло время канонизировать Достоевского. И по жизни, и по своим произведениям он праведник.
Конечно, если брать внешнюю сторону, можно возразить: какой же он праведник? Был очень страстный человек, и курил, и играл в рулетку и так далее. Но мы забываем, что Христос пришел из грешников сделать праведников, всех призвать к покаянию. А что Достоевский кающийся грешник, это засвидетельствовал праведный преподобный Амвросий Оптинский; голос святого, наверное, много значит.
Я знаю, что Достоевского критиковали и его современники, критикуют и сейчас. Пусть их критика останется на их совести, но не лишним было бы напомнить: каким судом судишь, таким и сам будешь судим, так что лучше было бы последовать примеру Достоевского и стать кающимся грешником.
Да, Достоевского и арестовывали не за религиозные убеждения, но как он выдержал эшафот, приговор к смерти, каторгу — это значит больше всего. Вспомним, ведь даже злодея и разбойника за одно искреннее предсмертное раскаяние Господь удостоил Царствия Небесного. А что говорить о Достоевском?
После каторги он стал убежденным христианином, веру пронес сквозь всю жизнь, умирая, сказал, чтоб ему дали Евангелие. Остановился на словах: "не удерживай!", этими словами и стал утешать свою плачущую жену: видишь, "не удерживай", значит, должен умереть, Значит, должен идти ко Христу, которого он любил больше всего на свете.
Казалось бы, этого достаточно, чтоб Достоевского канонизировать. И не просто, а как мученика. Он мучался и за семью, и за весь народ, и за Россию, большего мученика даже трудно отыскать, трудно представить. А как он каялся, как его произведения зовут к покаянию!
Я помню, когда я, деревенский мальчишка, впервые прочел "Преступление и наказание", оно произвело на меня большое благодатное впечатление. Я тогда мало знал о Достоевском, мало читал его произведений, потому что в деревне все было трудно достать, но я, еще не зная,— чувствовал Достоевского.
Так наверно его многие чувствуют в России!
Правда, Шаргунов ставит в вину Достоевскому, что тот слишком обнаженно показывает зло; как бы это не было соблазном. Но заглянем в Священное Писание, там не менее обнаженно показывается зло, но это не умаляет святости Слова Божия.
Скажу еще: кто хочет соблазниться, тот и на добре соблазнится, а может, на добре еще больше дух злобы нас ловит. Вспомнилось мне из своей жизни, как я, читая толкование святого Иоанна Златоуста на творение мира, соблазнился, да еще как. Как будто кто-то стоял около меня и настойчиво говорил: нет Бога. Помню, это была такая тяжесть, что я трое суток мучался страшно, подбирал всякие доказательства, и только помолясь Златоусту, успокоился: Бог есть.
Значит, все трудности, все соблазны — ничто: Бог есть. Он все победит, и нам с Богом невозможного не будет.
Бог есть! — эта уверенность все решила в жизни Достоевского.
И, я скажу: Бог есть! — значит, Достоевский праведник, а все его грехи сгорели в его огненном покаянии, и пришло время его канонизировать, это будет необычно и многозначительно.
Земля Русская богата святыми: уже канонизировали и монахов, и мирян, и царей, и их подчиненных, не канонизировали еще только писателя. Вот Достоевского и как писателя, и как праведника надо канонизировать.
Хотя противников тоже будет много, даже пойдут демонстрации против канонизации; теперь все научились брать криком, нет бы положиться на волю Божию.
Канонизировать Достоевского — это воля народа и воля Божия, это и засвидетельствовал своим вопросом почитатель Достоевского. Надо прислушаться.
Дмитрий Ольшанский РЕЧЬ НЕ О СЕБЕ
Поднятый Владимиром Бондаренко вопрос о русской и русскоязычной словесности, о необходимом их различении — это нетривиальная и, как ни странно, вполне международная проблема. Где-нибудь в глубине пресловутых Североамериканских Штатов тоже есть своя "русскость" и "русскоязычность", ибо погрязший в авангардном бесстыдстве Генри Миллер — типично англоязычный "француз", в то время как суровая религиозная южанка Фланнери О'Коннор (с ней, кстати, многажды сравнивали Юрия Мамлеева) — воплощение пусть и американского, но самого настоящего почвенничества. Словом, как уже отмечалось непредвзятыми исследователями, вечный конфликт западников со славянофилами, "иранства" и "кушитства" (Хомяков) прослеживается решительно везде. И потому у излюбленного нами вездесущего языкового, литературного, идеологического традиционализма порой обнаруживаются довольно неожиданные союзники.
Однако, прежде чем пояснить свою мысль, я позволю себе привести относительно длинную цитату, а точнее, некую историю, чрезвычайно важную для меня лично — потому как с нее началось мое сильнейшее разочарование в той системе идей, которую принято называть "свободомыслием", "прогрессизмом", "либерализмом", "правами человека" и много еще как. Итак.
"И вот в таком вагоне (тюремном. — Д.О. ) сидит напротив меня русский старик... Он в колхозе со скотного двора какой-то несчастный мешок зерна увел, ему дали шесть лет. А он уже пожилой человек. И совершенно понятно, что он на пересылке или в тюрьме умрет. И никогда до освобождения не дотянет. И ни один интеллигентный человек — ни в России, ни на Западе — на его защиту не подымется. Никогда! ...за этого несчастного старика никто бы слова не замолвил — ни Би-би-си, ни "Голос Америки". Никто! И когда видишь это — ну больше уже ничего не надо. Потому что все эти молодые люди — я их называл "борцовщиками" — они знали, что делают, на что идут, чего ради. Может быть, действительно ради каких-то перемен. А может быть, ради того, чтобы думать про себя хорошо. Потому что у них всегда была какая-то аудитория, какие-то друзья, кореша в Москве. А у этого старика никакой аудитории нет... И когда ты такое видишь, то вся эта правозащитная лирика принимает несколько иной характер".
Цитата эта происходит из высказываний Иосифа Бродского, и в свое время именно она крепко поменяла мое отношение к либеральной "героике". Бродский — автор, которого принято причислять к русскоязычным, причем солидарны в этом как "патриотические", так и "космополитические" наблюдатели. Автор этих строк с таким положением дел решительно не согласен, но в споре этом важно прежде всего само определение "русскости", которое, на мой взгляд, будет аналогично пониманию почвенности в любой стране и любой культуре.
Разумным мне представляется следующее толкование. Писатель — по определению продукт цивилизации с неизбежной для нее обособленностью и бескрайним индивидуализмом (ибо человек, находящийся внутри традиционной культуры, не нуждается ни в сочинении литературы, ни, зачастую, в ее чтении). Однако дальше следует неизбежная развилка. Что составляет предмет авторского интереса для пишущего? Одни только собственные "экзистенциальные" переживания и стилистические эксперименты, или же взгляд его обращается к миру тех, кто не может сказать за себя сам, к чему-то большему, чем то, что есть этот писатель и этот человек. Иными словами, вопрос в том, ограничивается ли современный автор собственным прихотливым языковым и житейским меню (и тогда неизбежно становится русскоязычным, как Набоков), или же в его сочинения настойчиво врывается чужая речь, чужая жизнь и, в конечном счете, чужая беда, до которой ему, вроде бы вполне рафинированному, как и все литераторы, человеку, как ни странно, есть дело. Во втором случае, я полагаю, мы и встречаемся с тем самым подлинно "русским" письмом, речью не о себе, образцами которой для нас были и всегда пребудут Пушкин, Достоевский, Платонов, Солженицын и — Бродский.