Горсть океана - Владимир Лим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От сапог пахло рыбой, я опускал ноги в реку и отмывал чешую. Течение обжимало голенища и холодило икры.
– Димка! – позвали курибаны. – Ходи сюда!
Я подошел, они спросили, когда я уезжаю, а я не знал, потому что не решил, куда буду поступать.
Курибаны расселись на краю теплой дощатой пристани и стали говорить о своем.
Я подумал о девушке. Такие светлые тяжелые волосы я видел только в кино. В нашем поселке не было белокурых.
У нее длинные крылатые губы, когда она смеется, они не раздвигаются, а растягиваются.
Курибаны курили, кашляли, матерясь, говорили о политике.
– Кончай перекур! – закричал бригадир. – Вода ушла!
Курибаны спрыгнули в кунгас, звенящими крюками подцепили сеть. Лебедка плюнула паром, тросы натянулись веером, вывернули невод на пристань – лавой потекла рыба.
Мне захотелось увидеть девушку еще раз, и я пошел к поселку.
– Куда? – засмеялись курибаны. – Оставайся с нами!
Ее долго не было, я устроился на завалинке, от стены веяло теплом, на выгоревшие серые доски садились крупные, цвета жженой металлической стружки, мухи. Я принялся сбивать их кепкой и не услышал, как девушка вышла из конторы рыбкоопа и пошла к мосту.
Обогнал ее берегом моря; поджидая, спрятался за дровяным сараем. Сильно билось сердце. Впихнул руки в карманы и, насвистывая, пошел навстречу. Громко потрескивал под каблучками ее туфелек песок. Девушка улыбнулась и сказала:
– Пойдем со мной, а?
Меня удивила и обрадовала легкость и простота ее слов. Одноклассницы были другими, они ходили по поселку стайкой, хихикали, деревенели, когда парни останавливали их.
Автобус ждали на мосту. Река шумела, опоры резали ее, и перила вздрагивали. Мы смотрели в яркую зеленую воду, бросали щепки и следили, как течение уносит их.
Она ложилась на перила грудью, косы свешивались над шумными струями, казалось, летели. Я тревожился за косы, как тревожился за младшеклассников, когда они, по весне, распахивали окна и, высунувшись, смотрели во двор школы.
В автобусе нас бросало друг к другу. Она не отодвигалась, не хмурилась.
Девушка рассказала о том, как ее провожали друзья в Калуге, пугали медведями, потом вдруг задумалась, рассеянно играя косой.
Я смотрел в окно на далекий прозрачный тальниковый лес, на красноватое уже солнце. Я завидовал девушке – ее самостоятельности, ее долгой – через всю страну – дороге, разлуке с близкими людьми и даже ее нынешнему одиночеству.
В аэропорту мы взяли ее чемоданы. До автобуса нас проводил веселый, красивый летчик. Девушка так же ласково и просто говорила с ним, улыбалась ему.
Я молчал, старался не смотреть на нее, потом, в дороге, под грохот колес, частые щелчки гравия по днищу автобуса, думал о летчике: у него был узкий подвижный нос, большие обволакивающие глаза, свободные, какие-то жадные жесты, он все прихватывал локоть девушки и повторял: «Спросите Антоненко – это я!» При этом он шевелил плечами, играл глазами, наклонялся к девушке, близко придвигая свое нежнокожее лицо, как будто обнюхивал ее.
Когда мы подъезжали к Песчаному, девушка спросила:
– Приятный парень, правда?
– Да, – согласился я. Сказалось неожиданно тихо и жалобно. Девушка быстро, остро глянула на меня, разом посерьезнела и устало откинулась на спинку сиденья.
Мы отнесли ее вещи в общежитие. Она познакомила меня с соседками. Верой и Зоей, тоже новенькими в поселке.
Я долго сидел на табурете посреди комнаты, никак не мог собраться с мыслями и сказать что-нибудь веселое, хорошее, потом встал и, сердясь на себя, буркнул:
– Пошел я…
Девушка проводила меня, протянула, подхватив под локоть, руку и сказала:
– Меня зовут Лена… Мы ведь не познакомились.
Весь вечер я просидел дома. Сосед рубил ящики на дрова, ухал, громко плевал на ладони. Мать позвала ужинать. Я молча выпил ковшик воды и вышел на улицу.
Было уже сыро и холодно. Мать украдкой смотрела из окна.
Я обхватил непроизвольно вздрагивающие плечи и пошел к школе, там горел свет, смеялись и танцевали. Общежитие было рядом, я долго сидел на скамейке и смотрел на окна, мне казалось, что я слышу голос Лены.
Потом кто-то вышел с ведром к колонке, я испугался и метнулся за угол. Это была Лена. Она, должно быть, боялась темноты, часто поднимала голову, оглядывалась, робко отводя за спину косы. Струя упруго и сильно била в ведро, звук этот разносился далеко по поселку, смешивался с музыкой и невнятными голосами.
Я спустился к реке и лежал в лодке до тех пор, пока все вокруг не обросло яркими звездами.
Дома снова думал о Лене – слышал ее голос, видел ее лицо, тяжелые косы, и было грустно, как от давнего детского горя: когда-то в корыте с водой у меня умер нерпенок с круглыми и нежными глазами. Хотелось рассказать кому-нибудь обо всем, и, чтобы облегчить сердце, принялся слушать стук будильника, дыхание матери в соседней комнате и гул океана за окном.
К концу июля, необычайно знойному и безветренному для моего поселка на берегу Тихого океана, все одноклассники разъехались.
Когда мы шли вместе через летное поле или плыли на барже к теплоходу, хотелось уехать, хотелось также радоваться близкой встрече с далекими и прекрасными городами, также улыбаться своим тайным надеждам на новую необыкновенную жизнь. В эти прощальные минуты было особенно грустно оставаться.
Проводив последнего товарища, я оформился в тарный цех – сколачивать ящики для рыбы.
На работу ходил берегом, ворошил ногами морской сор, под ним, среди щепы, крабьих панцирей, скорлупок морских ежей и сухих комьев водорослей попадались яркие безделушки, прямоугольные бутылки, оброненные с чужих кораблей.
В ветхом цехе, наполненном легкими сквозняками и теплым светом, крепко пахло деревом. Запах лиственничной клепки перебивал запах рыбы.
Я научился одним движением кисти обкручивать гвоздь мягкой проволокой, коротким ударом вколачивать в доску.
Руки стали липкими от медовой смолы, покрылись влажными ранками от заноз, пальцы обросли нечувствительной мозолистой кожей, но зато штабель готовых ящиков возле моего верстака не уступал в размерах другим.
Бригадир, столяр дядя Вася, которого рабочие за глаза звали почему-то Балалайкой, все время неодобрительно посматривал на меня и в конце месяца сказал:
– Раз ты так, будешь на сдельной.
Что такое «сдельная» я не знал, но по тону бригадира понял, что сам напросился на что-то не очень приятное.
Дядя Вася перехватил мою руку, оглядел ее и неопределенно проговорил:
– А то бы сидел тихо, получал свои ученические шиши…
Научился я и перешучиваться с сезонницами, носившими для нас клепку, уже не краснел, когда они, смеясь, ерошили мне волосы.
Одна их них, Вика, даже немного нравилась мне; она занимала для меня очередь в столовой, после обеда мы ходили к котловану – купаться и загорать.
Вика никогда не вытиралась, надевала платье прямо на мокрое тело – живыми теплыми пятнами проступали бедра, груди.
Как-то я взял камень и нырнул с баржи. Шел по податливому песчаному дну, смотрел вверх на слепящую подвижную грань воды, на висящее в серебристой мгле узкое Викино тело, и вдруг стало больно оттого, что там, надо мной, не Лена.
Лена работала в магазине кассиром. Она быстро и красиво передвигала костяшки счетов сомкнутыми пальцами. Касса стояла у окна, и если Лена была в красной кофточке и светило солнце, то розовыми были её шея, щеки и даже волосы.
Увидев как-то сидящего на подоконнике летчика, я перестал ходить в новый магазин. Слышал, что летчик приезжает из райцентра почти каждый день, и все думал, когда же он летает?
Однажды я шел с работы и видел, как Лена выбежала на улицу навстречу летчику и прижалась к его плечу лицом.
Я помнил их постоянно, стоящих так в счастливом молчании – красивых и взрослых.
Зарплату получали не в кассе рыбокомбината, а в цехе – подкатили к окну пустой бочонок, перевернули вверх дном, дядя Вася разложил ведомости и деньги.
Я потоптался у верстака и вышел на улицу, мне стало неловко – никогда не имел своих денег, всегда стеснялся говорить о них, а тут целая процедура…
У реки, по остову развороченного кунгаса, ходили чайки, в пилораме выключили циркулярку, слышен стал ветер, голоса сезонниц, крики птиц.
Меня позвали в цех.
Бригадир поискал в ведомости мою фамилию, спросил:
– Тебе что, деньги не нужны?
Столяры, курившие на ящиках, сезонницы, Вика – все засмеялись.
Я расписался над толстым грубым ногтем бригадирского пальца. От ручки отвык, и подпись получилась крупной, детской – далеко не то, что я вырабатывал от скуки на уроках.
Бригадир пересчитал деньги, пододвинул ко мне.
– Сто девяносто четыре рубля, двадцать пять копеек, – сказал он.
Я небрежно впихнул пачку в карман.