Весенние перевертыши (С иллюстрациями) - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня лично смерть не пугает! Сколько мне там отпущено природой — шестьдесят, семьдесят, больше лет? Они для меня только и важны. Уж их–то я постараюсь использовать. Я за свое время успею наследить на Земле. А смерть придет — что ж… Потусторонним спасать себя не стану.
Отец стоял посреди комнаты, расправив широкие плечи, вскинув большую взъерошенную голову, с обветренным, крепким, словно вычеканенным из меди лицом, — сам себе бог. И у матери впервые за этот вечер обмякли сплюснутые губы, дрогнули в улыбочке.
— Счастливый, — сказала она.
— Да! — с жаром ответил отец. — Да! Жизнью, мне выпавшей, счастлив.
— Но коза бабки Знобишиной счастливее тебя. Она живет себе и знать не знает, что существует такая неприятность, как смерть.
Отец фыркнул, отпихнул ногой стул, слишком близко стоявший к нему, а мать со слабой улыбкой склонилась над вязаньем.
И тогда отец повернулся к Дюшке:
— Я знаю, откуда у тебя эта шелуха! Дружок твой тебе принес, этот Минька! Отец у него не от мира сего, накрутил сыну…
— Уж верно, — подтвердила Климовна. — Их–то атлас липнет до нас.
И как раз в эту минуту за дверью раздался робкий полустук–полуцарапанье.
— Кто там? Входите! — крикнул отец.
И вошел Минька. В новешенькой куртке с «молнией», как у Левки Гайзера, — мечта всех ребят, мечта Дюшки. Встал на пороге со стеснительной светлой улыбочкой, но натолкнулся взглядом на Дюшкиного отца и заробел — улыбочка слиняла.
— У меня сегодня… День рождения у меня… Так я думал — Дюшку… Мама торт к чаю испекла.
— Мам, я пойду! — вскочил Дюшка, готовый спорить и доказывать.
— Надень только чистую рубашку. И хорошо бы подарок…
— Минька! Я тебе свой конструктор подарю!
Минька снова стеснительно заулыбался, а отец молчал. Отец попросту был лишен права голоса.
Коробку «Конструктор» Дюшка положил в портфель, вытряхнув из него учебники, а спустившись вниз, отдал конструктор Миньке, вместо него загрузил вынутый из–под лестницы кирпич. Дураков нет — снова в лапы Саньке.
— Минька, одна девчонка… Но это секрет, Минька! Никому!
— Не. Могила.
— Одна девчонка второй раз живет.
— Как это, Дюшка?
— Очень просто. Жила, жила когда–то да умерла, а потом второй раз родилась.
— Дюшка, ты чего?
— Спроси Левку Гайзера — так бывает, наукой доказано.
— Левка… Он знает. Только я все равно не верю, Дюшка.
— Раньше эта девчонка знаешь кем была?
— Кем?
— Женой Пушкина.
— Д–дюш–ка!..
— Слышал, никому, секрет!
15
На столе стояло два торта — один уже разрезанный, для еды, другой большой, круглый, красивый, для свечей. Тринадцать тоненьких елочных свечей горели бескровно–бледными огоньками. Тринадцать лет Миньке, он на два месяца моложе Дюшки. Дюшке ко дню рождения такого торта со свечами не поставили — ни мать, ни Климовна не догадались.
И еще на столе бутылка, не ситро какое–нибудь, а настоящее вино, красное до черноты, торжественный мрак под поблескивающим стеклом, сразу видно — праздник не на шутку.
Минька не захотел снимать новую куртку, так в ней и уселся за стол — потеет, поеживается от удовольствия, щурится на тринадцать свечей и улыбается так широко, что видна щербинка в зубах, которую раньше Дюшка не замечал.
Минькина мать в кружевном воротнике, с большой брошью, толстые косы обвиты вокруг головы, лицо крупное, белое, с выдвинутой вперед нижней губой. Она и прежде всегда немного пугала Дюшку, сейчас он при ней чувствовал себя что–то неловко, в голове с самого дна всплывали забытые наставления вроде: не клади локти на стол, держи нож в правой руке, не смейся слишком громко. И Дюшка старался: не клал локти на стол, улыбался по–взрослому, не раскрывая рта, уголками губ, тонко, значительно, высокомерно, как какой–нибудь граф Монте–Кристо.
Минькин отец вблизи, в домашней обстановке, не выглядел уж таким странным, каким казался на улице: умытый, светлый, щупленький, беспокойный, с мальчишеским хохолком на макушке, с сухим, судорожным, вовсе не мальчишеским блеском в потемневших глазах. Он постоянно порывался помочь жене, но видел, что мешает, конфузился, впадал на минутку в уныние, но быстро веселел, снова начинал дергаться и суетиться.
Наконец он ломкими, неловкими пальцами раскупорил парадную бутылку и, рискованно балансируя, налил марочное вино — полную рюмочку жене, полную рюмочку себе, капнул на донышко Дюшке, капнул Миньке, чинно вытянулся, значительно прокашлялся:
— Мой сын! Все мы желаем тебе счастья. А что это такое, сын?..
Минька кинул взгляд на мать, и щербинка в зубах исчезла, он поежился и стал медленно клониться к столу. А мать — ничего, сидела с высоко поднятой головой, глядела прямо перед собой, и белое лицо ее было спокойно.
— Ты радуешься новой куртке, сын. Радуйся, но помни — ни куртка, ни любая другая вещь не делает человека счастливым. Люди наделали много вещей, полезных, помогающих удобно жить, но счастливей от этого не стали…
— Никита…
Мать по–прежнему глядела перед собой со спокойным лицом.
— А что?.. Разве я что–нибудь?
— Хоть сегодня–то не заумничай, Никита. Дети же перед тобой. Что они поймут?
И Минькин отец загляделся в свою рюмку, в красные отсветы тяжелого вина.
— Да… — сказал он. — Да… Так выпьем… Выпьем, сын, за то, чего не было никогда у твоего отца — за уважение.
Опрокинул в себя рюмку, сел, и хохолок бесцветных волос потерянно торчал на его макушке.
— А я, сынок, — подняла рюмку мать, — пью за то, чтобы стал ты нормальным человеком, жил нормальной, как у всех, жизнью. Это, наверное, и есть счастье.
— Что та–кое нор–маль–ность? — спросил Минькин отец.
— Не будем сегодня затевать спор, Никита.
— Да… Да… Хорошо, Люся. Не будем.
Выпили. Дюшка тоже — каплю сладкого, едкого вина со дна рюмки. За столом наступило молчание. Дюшка не клал локти на стол, улыбался уголками губ. Счастье, должно быть, очень приятная вещь, но Дюшка замечал, что разговоры о счастье у взрослых почти всегда бывают неприятными. И Дюшкин отец недавно говорил о счастье раздраженно: «Жизнью, выпавшей мне, счастлив». И Дюшкина мать не верила ему: «Коза бабки Знобишиной счастливее».
Заговорила Минькина мать, грустно, ласково, на этот раз глядя прямо на Миньку:
— Я хочу, сынок, чтоб у тебя в жизни было побольше маленьких радостей, хотя бы таких вот, как эта новая куртка. И чтоб ты и другим дарил такие маленькие…
— Нет! Нет! — снова пришел в волнение Минькин отец. — Желать маленького — курточек, чистых простынь, вкусных пирогов… Нет! Нет! Унизительно!
Минька в своей новой нарядной куртке пригибался к столу, прятал лицо. Минькин отец беспокойно ерзал на стуле, глядел на Минькину мать просящими глазами, ждал возражений. Но Минькина мать молчала, только лицо ее стало неподвижным, каким–то тяжелым.
— Ты клевещешь на себя, Люся.
— Я простая баба, Никита, хочу уюта, чистоты, покоя, не заносясь высоко.
— Нет, нет, ты не такая! Не клуша!
— Была… Девчонкой верила: с милым рай и в шалаше. Теперь не устраивает.
Минькин отец повернулся к Дюшке:
— Мальчик, не верь ей. Это великая женщина!
— Брось, Никита, не надо.
— Четырнадцать лет мы живем рядом, в одних стенах. Я вижу ее каждый день… Каждый день по многу, многу раз. И всякий раз, как я вижу ее, во мне что–то обрывается. У меня изорвана вся душа, мальчик. Все внутренности в лохмотьях. И я… я благодарен ей за это. За рваные незаживающие раны… В конце концов исступленная боль заставит меня найти такие слова, от которых все содрогнутся!
Любить иных тяжелый крест,А ты прекрасна без извилин,И прелести твоей секретРазгадке жизни равносилен.
— Это еще не мои слова. Я пока не дорос до такого. Но дорасту, дорасту! Мир содрогнется, когда я выплесну изболевшееся!
— Мир?.. От тебя?! Я уже разучилась смеяться, Никита.
— А вдруг да, вдруг да, Люся! Вдруг да явится Данте из поселка Куделино, воспевающий свою Беатриче. Сколько было на свете таких, которые казались смешными, над которыми издевались при жизни, а после смерти ставили им памятники.
— О господи! После смерти — памятник. Чем ты себя баюкаешь? Какая цена этому бреду? Цена — наша жизнь, моя, его! — Мать кивнула на Миньку. — Он сегодня в первый раз получил подарок. А я хотела бы хоть раз, хоть на одну недельку вырваться из этого сырого леса, из этого заваленного бревнами Куделина… Я ни разу в жизни не видела моря… «Любить иных тяжелый крест». Ложь! Быть любимой — тяжелый крест, когда тебя любят не просто, а с расчетом на… на памятник после смерти.
У Минькиной матери покраснел лоб, в глазах блестели слезы, блестели и не проливались, а отец Миньки съежился, втянул голову в плечи, на макушке, словно выстреленный, несолидный хохолок.