Эта любовь - Ян Андреа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это и все остальное, о чем невозможно сказать, замыслы книг, фильмов, обещания, постоянные «мы займемся этим, это идея», а потом — нет, мы беремся за что-то другое, нужно опять писать, ездить каждый день в Кильбёф-сюр-Сен, выпивать по стаканчику в отеле «Марин» и смотреть на паром, который идет в Пор-Жером: посмотрите, Ян, какой он изящный, этот корабль, он плывет, пересекает Сену, он делает свою работу и занимается только этим. И мы тоже идем на паром. Выходим из машины, вы стоите у поручня, переправа длится несколько минут, вы смотрите на Сену и говорите: Меконг. И мы сходим на берег и едем вдоль берега на машине, иногда до самого Вилькьера. И возвращаемся на пароме обратно. А позже в книге появится, чтобы исчезнуть, поэма «Эмили», о которой будут читать во всем мире, она и он, Кэптен и его жена, я люблю их до безумия, я никогда не писала еще такой книги, такой правдивой, что хочется даже кричать.
Книга называется «Эмили Л.».
***
Да, мы должны были жить как все. И мы жили как все. У всех одна и та же история. У всех все одно и то же. Одно-единственное общее несчастье, разделенное со всеми остальными. И одна любовь. И вот эта наша любовь тоже. Вы и я. Together. И теперь вас нет, потому что вы умерли, потому что вы лежите на кладбище Монпарнас, куда я прихожу посмотреть на вашу могилу и где я не осмеливаюсь смотреть на нее и иду мимо, я прохожу вдоль кладбищенской ограды, вечером ворота всегда закрывают, вас охраняют за этими стенами, за вами следят, как за той, другой, которая была в Калькутте, везде и всегда одни и те же замкнутые, охраняемые стены, во всех книгах. Ваше имя выгравировано на плите, за вами наблюдают. Есть часы для посещений. И, когда я прихожу, я не осмеливаюсь подходить к могиле. Я не могу прочитать это имя. Эти две даты.
Что это значит?
Через две недели после 3 марта я ухожу из дома номер 5 на улице Сен-Бенуа. Мне нечего больше там делать. Все кончено. Все мертво. Эта квартира больше не имеет никакого значения. Она пуста. Я беру с собой две большие сумки и иду в комнату, которую вы оставили мне на этой же улице с другой стороны, возле кафе «Флор», у вас будет хотя бы крыша над головой, Ян, я не хочу, чтобы вы остались на улице.
Я перехожу улицу, поднимаюсь в эту комнату и запираю дверь. А потом я начинаю всего бояться, я выхожу все реже и реже и заказываю все на дом, и еду, и, главное, выпивку, целыми неделями я ем пиццу, потом кускус и затем месяцами весенние рулеты и китайские салаты. Я никуда не выхожу. Я боюсь. Я не хочу жить. Я не знаю, как мне убить себя. Я смотрю подряд все программы по телевизору, слушаю радио, но не «Франс Мюзик», а только одни глупые песенки, все хорошо, мне все подходит, я больше ничего не читаю, кроме газет иногда, я выхожу, только чтобы купить в киоске «Либерасьон» и «Монд». Я решил повеситься на оконной раме. К ее углу я привязал ремень. Встал на стул, просунул в петлю голову, у меня все получалось, моя голова прекрасно прошла в эту петлю, попытка выглядела вполне убедительно. А потом я подумал, что из-за тяжести пояс порвется или же не выдержит рама, я стал думать, что я лишь начну задыхаться, но не смогу повеситься и умереть, что это не самое удачное решение. Я думаю о метро, потом о Сене. Я думаю о револьвере, но как я могу купить его, как можно в таком состоянии пойти и купить оружие, я не могу сейчас выйти. Уже много недель я не моюсь, не чищу зубы, не мою голову, я больше не бреюсь, от меня, наверное, плохо пахнет, вся эта грязь уже должна быть видна, грязные рубашки, грязное постельное белье, сваленные в кучи газеты, разбросанные по полу бутылки из-под красного вина, белого вина, розового вина. Через несколько месяцев почти вся комната завалена одними газетами и бутылками. Я еще спускаюсь, чтобы выбросить остатки еды, говорю себе, что по крайней мере не будет вонять гнильем. Я в полном сознании, я лишь немного пьян, настолько, чтобы в любой момент уснуть, меня больше нет, нет больше ни дня, ни ночи, нет времени, я на помойке. Мне хорошо от этого. Я сам — помойка. Я ни о чем не думаю. Я не думаю о вас. Хотя нет, иногда со мной это случается, я говорю себе, что должен пойти на кладбище, сходить на вашу могилу, убрать увядшие цветы, привести все в порядок, у меня не получается дождаться автобуса, поймать такси, я не могу больше перейти бульвар Сен-Жермен, я боюсь упасть, боюсь кого-нибудь встретить, боюсь, что меня увидят таким, спросят, как дела, я разучился ходить. Очень поздно, когда все уже закрывается, я спускаюсь в табачную лавку, потребность курить заставляет меня пойти туда, пересечь бульвар и купить блок «Бенсона». Я дрожу. Я боюсь, что у меня не получится. Но потом каждый раз у меня получается. Это потрясающая победа: у меня есть сигареты на несколько дней, у меня есть вино, которое принес недавно молодой китаец, все нормально, я пока не кончаю с собой. Я даже больше не думаю об этом. Я ложусь на кровать. Я курю, я что-то слушаю по радио, все хорошо. Я жив. Кто мог прийти сюда за мной? Я заперся в этой комнате-помойке, и вас здесь нет. Это не депрессия, нет, просто усталость, бесконечная усталость, накопившаяся с лета 80-го, усталость от всей той жизни, от книг, от вас, от самого себя, от всего вместе, понимаете? Я больше не могу. У меня нет больше никаких сил. Я больше ничего не понимаю. У меня нет никакого занятия, и я не умею позаботиться о себе, я не знаю, как жить одному, без вас. Я не хочу быть без вас, я не хочу говорить о вас, ни с кем, даже с самим собой, я не забываю о вас, но я недалек от этого, мое отвращение настолько велико, что воспоминание о вас живой невыносимо. Я вновь вижу ваше лицо в морге Батиньоля, ваше неподвижное тело, одетое в зеленое пальто и в туфли из светлой кожи, я вижу все это и понимаю: вы мертвы. Вас больше нет. Вашего тела не существует, за ним нельзя ухаживать, мыть, заставлять есть, ласкать, любить, смеяться, плакать. Я не могу больше дарить вам свою заботу. Вас больше не существует, вы не можете коснуться меня, забрать меня с собой за пределы смерти. Ничего больше нет. Я остался здесь, а вас похоронили в глубокой яме на кладбище Монпарнас. Я не мог сделать иначе. Нужно было избавиться от вашего мертвого тела. Его невозможно было оставить на улице Сен-Бенуа. Что делать с мертвым телом? После вашей смерти именно я должен был позаботиться о том, что с ним станет. Его нужно было убрать, чтобы оно исчезло, чтобы никто не видел его, чтобы похоронное бюро сделало для этого все необходимое, это их профессия, они знают, что нужно делать, я же сделал все что мог, я больше ничего не могу сделать для вас. Я отпускаю вас.
Вот так. Я здесь, в комнате на улице Сен-Бенуа, а вы на кладбище Монпарнас. Это слово: nobody. Тело — это ничто, это никто. Мертвое тело — это ничто.
Мое немытое тело пока что-то еще из себя представляет, потому что я ем, пью. Мне не удается покончить с собой, таков древний запрет, он все время дает знать о себе, ты не должен никого убивать, ты не должен убивать себя. Я ни с кем не разговариваю. Я ни о чем не думаю. И тем не менее этот запрет все время напоминает о себе, может быть, именно это спасает мне жизнь, и получается так, что каждый день я говорю себе: я решу это завтра, я решу завтра, что нужно сделать, чтобы все закончилось, жизнь прекратилась. Я не испытываю страдания. Я ничего не испытываю. Я не плачу. Только когда слышу ваше имя по телевизору, только когда вижу ваше имя или фотографию в газете. Когда в «Галлимаре» появляется издание в серии «Кварто», я натыкаюсь на первой странице «Монд» на вашу фотографию, сделанную Ричардом Аведоном. И я вижу ваш взгляд. Вы смотрите прямо в объектив, у вас очень сильный взгляд на этом снимке, вы ни на кого так не смотрите, на меня, может быть, потому что в этот момент именно я смотрю на вас, как знать, нет, я думаю, что вы чувствуете себя совсем потерянной, вы видите то, что не может быть видно, словно откуда-то сверху. Я очень долго смотрю на эту фотографию и потом вырезаю ее, приклеиваю скотчем к стене напротив кровати. Я больше не смотрю на вас.
Я вижу, что для вас ничто не имеет значения, кроме одного: писать. Что я ошибался все это время, что любовь никогда не существовала, что вам была нужна только книга, которую вы писали, а я ни на что не гожусь, я ничто для вас, это правда.
За несколько недель до 3 марта 96-го вы говорите: для меня умереть ничего не значит, но для вас это очень серьезно, вы увидите, как без меня будет сложно, как сложно жить без меня. Это почти невозможно.
И вот теперь мне сложно. Даже больше, чем сложно. А вы, что вы делаете без меня, как вы живете без меня там, где вы есть? Об этом никто не может ничего знать. Я здесь, в этой комнате, с каждым днем все более и более грязной, я больше не спускаюсь, чтобы выбросить остатки еды, по комнате летают мухи, я больше не открываю окон, я больше не спускаюсь купить газеты, тем хуже, только молодой китаец приходит около семи часов вечера с едой, двумя бутылками вина и сигаретами. Я оплачиваю все банковской карточкой, она еще действует, на счету пока еще есть деньги. На этих двадцати пяти квадратных метрах скопилось уже столько пустых бутылок, что я время от времени спотыкаюсь и падаю. Почти все время я лежу в кровати. Я жду. Ваше лицо начинает исчезать, стираться, а я уже не знаю, что сделать, чтобы жизнь прекратилась, чтобы моя жизнь прекратилась, я больше ничего не представляю себе, ни о чем не думаю, я отупел от вина, мой желудок болит, я чувствую жжение, меня тошнит, везде только одна грязь, внутри и снаружи, смотреть не на что, время остановилось. И вы — в яме на Монпарнасе, в могиле, о которой никто не заботится, я уверен, там скоро все станет как здесь. Мне нужно выйти на улицу, я обещаю себе, что завтра рано утром я поймаю возле «Липп» такси, пересеку бульвар и буду там. Это ничего не стоит, я могу это сделать, у меня есть черные очки, все будет нормально, я начинаю готовиться, проходит какое-то время. Но нет, я остаюсь в комнате. Это невозможно, я не могу спуститься по лестнице, я упаду. Я не могу поехать на кладбище, я никуда не могу поехать, я остаюсь у себя, снова ложусь на кровать, пью, курю. Я жду. Пустота.