Siltntium! Пугачевские дети (сборник) - Александр Образцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот приходит Четырнадцатый год. Немцев англичане обрабатывают против России. Австро-Венгрия не подозревает, что жить ей осталось всего ничего. Франция как всегда между трипперами. Что в этом чаду делает Толстой, которому всего-то навсего 86?.. Да что такое 86? Это начало жизни. А уважение мира к старику? Конечно, в мире из-за медсестёр над ним посмеиваются, но так – любовно, думая при этом о самих себе: вот, мол, и мне бы в 86 этакий букет – утром с уткой блондинка сероглазая, следом с компотом шатенка орехового цвета, а брюнетка ввечеру.
Сербов Толстой в войну не допустил бы. Сам бы, кряхтя и матюгаясь, сел в поезд вместе со своими сотрудницами и – в Вену. Там бы он по-стариковски с Францем-Иосифом посидел пару вечерков за сливовицей, да персоналом с ним обменялся на эти дни – и никаких претензий не осталось бы ни у Франца ко Льву, ни у Льва к австрийским девушкам.
Однако тень Распутина. Война войной, а сына лечить надо. И народ волнуется. Это как бы положено ему восставать, а Лев Толстой революцию отменил. Что-то вместо революции надо изобресть. Думает Толстой месяц, думает год – ничего придумать не может против евреев.
Наконец, совсем в унынии смотрит в окно на то, как его медсестрички с его детишками к пруду направляются с коньками подмышкой и даже подскочил от удачной идеи: Олимпийские игры, так их разэдак! Вне очереди! Как ветерану Крымской войны!
Евреи стушевались. Против Олимпиады у них тезисов не нашлось. В это историческое время еврей еще о спорте не задумывался, еврей еще был курящий и сутулый. И еврейки для художественной гимнастики тогда мало были одаренные: им бы всё к матросам, всё бы надзирателей, которые в глазок зыркают, своим видом умывающегося тела способствовать.
Зато пошли в гору кадеты. У кадетов золото во всех командных дисциплинах, от фехтования до выездки. Народ русский так прямо заболел кадетской болезнью: и в поля хором, и по бабам. Вместо социальной все-таки придумалась сексуальная.
Лев Николаевич затих. Двадцатые годы он посвятил модификацям царизма. Невзрачный вид царя с его приказчичьей бородкой никак не вязался ни с тросточкой и канотье, ни с теннисом, ни даже со смокингом островным. Однажды царь сидел у Толстого на крылечке пригорюнившись: всеобщая мировая слава того придавила таки этого. И вдруг Толстой говорит:
– А нук-нук? Еще раз руку на подбородок! Ну, как бы горюете, ваше ство, о России якобы думаете!
– Так вот? – царь слабо улыбнулся улыбкой доброй и усталой домашней скотины.
– Вот! – сказал Толстой и от избытка удовольствия хлопнул сухой ладошкой пробегавшую шатенку так, что ладошка отскочила. – Бороду брить пора! Это от бороды у вас глупый вид.
Сбрили царю бороду, пенсне прижали, галстух выпустили из груди и стал государь на фотокарточках в дневниках у гимназисток с Плехановым бороться. Плеханова ссадил, за Ульянова принялся. Ульянов в те годы в Думе правил – левил то есть. Левил Ульянов широко: Волгу свою родную плотинами городить проголосовал, целину в Каракумах вскопать заставил. Толстой мучился. Это сам Толстой Ульянова в Олимпийский комитет ввел, как бывшего спортсмена по городкам, вместе со стрелком Савинковым, а там Ульянов сам пошел.
Никаких регламентов не признавал. Уборщицы уж свет гасят, а он всё чешет с трибуны, всё приватизацию 1612 года отменить грозится. Фракция храпит, накрывшись шубами, но не расходится. Потому что после речи – в «Яр», к цыганам. Это на неделю загул.
Бронштейн после таких загулов всегда босой возвращался. Зимой, летом ли, осенью дождливой – босой от цыган и точка! Жена его лупила, зять стращал, дети рыдали – а неудавшийся Председатель Реввоенсовета гнул своё. Идет босой по Москве, а околоточные ему – честь! Сзади извозчик плетется, два паккарда следом, а впереди – босой Бронштейн! В Голливуде Чарли Чаплин тоже туфли свои знаменитые снял. Мир лёг.
А к Толстому в преддверие его столетия стал грузин приходить. Во сне. Ходит с трубочкой в руке в мягких сапожках и искоса поглядывает. А Толстой в это время сидит привязанный чулками к стулу. Трах! Ножки ломаются и Толстой летит в яму. Ползёт Толстой из ямы по каким-то отрогам. Подносит горсть к глазам: а из горсти на него десятки глаз выставились! И третий слева – глаз грузина!
27 августа 1928 года Толстому подогнали кадиллак и повезли на Николаевский вокзал. Москва утром 28 августа встречала писателя миллионной толпой на площади трех вокзалов. Из Индии привезли буйволов, запрягли их в арбу, наполненную ароматным кавказским сеном и повезли Льва Николаевича на Красную площадь. Здесь памятник Минину и Пожарскому оказался смещен к Василию Блаженному (не помогла и перемена истории), а у Исторического музея был покрыт материей какой-то холм. Вот там арба и остановилась.
Материю сдернули – Толстой вздрогнул. Ему предстояло века сидеть здесь на манер Минина, а вместо Пожарского с широким жестом руки на Кремль стоял тут Достоевский.
– Ну, спаасиибо, – саркастически глуховатым старческим дискантом промолвил гений.
– Рады стараться!! – дружно грохнула Красная площадь.
В мировой экономический кризис Россия хорошо вошла. Местные евреи, переброшенные судьбой с бунта на банки, выкупили за бесценок все мировые известные бренды и в конце тридцатых в Екатеринбурге открылась Всемирная выставка. Толстого возили по стране в спецпоезде на магнитных рессорах. На богатых станциях Вятской губернии, как-то: Нея, Мантурово, Шарья, Котельнич машины местных крестьян запрудили привокзальные улицы до самых небоскрёбов, толпы ликующих цветастых сарафанов, бархатных поддевок и летящие в небо картузы – такой увиделась Льву Николаевичу впервые в его 110-летней жизни вятская сторонка.
А в Екатеринбурге Толстого посадили в стратостат и подняли в атмосферу на 347 метров: именно с такой высоты можно было увидеть все павильоны разом. В центре, конечно, русский павильон, как страны-основателя Мирового СНГ с центром в Опочке. И прочие излишества. Толстой попросил связать его по рации с Председателем Совета Министров Российской империи Антоном Деникиным и сказал ему буквально следующее:
– Я не могу смотреть, как раскормленные русские недоросли швыряют червонцы и бриллианты в игорных домах, как трескающиеся от жира купчихи закупают парижские моды в то время как голодают лесорубы Канады, а в Техасе от бескормицы и гражданской войны ковбои едят падаль! Стыдно! Да! Стыдно перед всем миром!
Толстой любил подпортить праздник, но каждый раз это было кстати. Люди понимали, что их радость беззаконна и потому она становилась еще слаще. Толстой и это знал, потому что к 110 годам он знал всё.
Не знал, правда, только почему у его детей от третьего поколения медсестёр иногда встречается шоколадный цвет кожи.
Беседы с Иваном
1
– Странные вещи происходят в нашем отечестве в последние триста лет, – задумчиво сказал Иван.
– Что за число такое? – спросил я.
– Да как же, – сказал Иван. – Триста лет назад были два царевича – Иван и Петр. А остался один. И имя Иван, как всем известно, потеряло с тех пор свои права.
– А что так вдруг?
– Вы знаете, я так предполагаю, что само название «русский» также претерпело метаморфозы. Теперь, в новое время, оно стало иметь смысл воинственный. Не случаен «росс» Ломоносова, не случайны изменения облика и одежды. Нечто легионерское, гладиаторское, башибузукское появилось в бесчисленных «кумпаниях». Это породило бессмыслицу в повседневной жизни и двойное бытие в сфере интеллектуальной. Стоит вам усомниться, косвенно хотя бы, в истинности таланта Пушкина или в полезности дел Петра, как вы рискуете оказаться побитым. А святые имена Чехова или Тютчева можно топтать без опасений – в них нет столь ценимых в новое время неразборчивости, цинизма, маккиавеллизма…
– Но-но, – сказал я, – что это вы, действительно…
– Вот видите, – сказал Иван.
На этом наша первая беседа окончилась.
2
Иван стоял в тени липы и задумчиво смотрел на очередь людей. Очередь змеилась по бетонным ступеням универсама и заворачивала за угол, в винный отдел. Люди терпеливо стояли на самом солнцепеке, и в них, в их терпеливых лицах, было вечное.
– А, здравствуйте, – сказал Иван. – А я, представьте себе, стою здесь уже больше часа и не могу оторвать взгляда. Давайте понаблюдаем.
Мы стали смотреть.
По-видимому, Иван обладал каким-то корректирующим действием на мое восприятие. Если обычно я ждал от таких очередей каких-то скандалов или раскрытия характеров, то теперь, стоя рядом с ним, напитывался исходящим от очереди упорством. Люди почти не разговаривали, они стояли молча, со спокойными, непроницаемыми лицами и двигались мелкими-мелкими шажками.
– Вы думаете, они не знают о том, что алкоголь разрушает их? – спросил Иван. – Никто так этого не знает, как много пьющий человек, просыпающийся утром. Но они стояли, и будут стоять, покупая отраву для своих детей, мужей, жен, отцов, друзей. Нет здесь никаких болезненных, патологических устремлений. Это – сражение. Они не могут не сражаться, не могут и не хотят организовывать себе быт, строить долговременные здания, разбивать цветники. В них заложена гигантская страсть к сражению. Если во внешнем мире нет битв, они начинают биться со своим телом и разумом.