Особые приметы - Хуан Гойтисоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если тебе не подходит Карибское море, отправляйся выращивать кофе в Кению или Анголу. Я недавно читал необычайно интересную статью одного миссионера. Тамошние негры очень миролюбивы, питаются они травами и полевыми цветами, а белых слушаются и почитают. Падре рассказывает, что ему не раз приходилось сдерживать их: эти бедняги собирались воздать ему почести, как божеству…
Месяц за месяцем, точно песок воду, впитывал Альваро его ученые рассуждения, пока эти замечательные встречи не прекратились почти совсем: близилось лето, а потом помешала захватившая Альваро страсть к Херонимо. Осенью здоровье дяди заметно ухудшилось, и во время редких, превратившихся в обязанность посещений племянника Эулохио сидел молчаливый, погруженный в свои мысли, краем глаза не переставая следить, как сновала с таинственными отварами и настоями старая служанка. Когда Альваро пришел в последний раз, дядя в упор посмотрел на племянника и распорядился: «Ступай, оставь меня». А на рождество тетя Мерседес коротко сообщила ему, что по указанию врачей дядю поместили в санаторий.
Альваро еще долго сохранял теплые и добрые воспоминания об этой яркой и необычной дружбе, и во время своей поездки на Кубу, уже после победы революции, бывало, часто вспоминал дядю, и на губах у него появлялась улыбка, когда он пытался представить себе, как реагировал бы Эулохио, узнав об экспроприации и о бегстве семейства Мендиола в Майами, о восстании негров и массовых убийствах миссионеров в Анголе и Кении.
Что же касается дяди Сесара, то, когда прошел первый страх, дядя, подобно остальным представителям своего класса, — в годы, когда делались тщетные попытки закрыть границы и лицемерно отзывались послы, — встал в строй, сплачивая единомышленников вокруг человека, который всегда был, есть и будет наилучшим защитником его кровных интересов. Много лет спустя Альваро, уже отгороженный от семьи барьером, бесконечно более прочным, чем случайные и всегда непрочные родственные узы, даже фотографировал дядю Сесара для газеты в кругу таких же, как он, верноподданных, которые пылко приветствовали Благодетеля во время одного из его наездов в Барселону. Этой последней его фотографии было достаточно, чтобы понять, что простая логика и здравый практический ум должны были в 62-м году благодаря экономическому взлету и развитию туризма, привести его, как и многих ему подобных, к осторожной, очень осторожной защите общеевропейских либеральных ценностей на тот черный день, когда Благодетеля уже не будет с ними и они снова, как в ту полную отчаяния зиму 45-го года, ощутят необходимость в короле — детали хоть и запасной, но весьма декоративной и внушительной.
Неожиданно зажегся свет. Ты и не заметил, что наступила ночь, и все еще сидел в саду, хотя уже не видно было ни стремительного полета ласточек, ни красноватой каймы заката над ломаным контуром гор. Ты все еще держал в руках семейный альбом, но в темноте он был ни к чему, и, поднявшись, ты налил себе стакан фефиньянеса и залпом выпил его. Над черепичной крышей проступили первые звезды, и на фоне темного неба едва вырисовывался горделивый силуэт петуха на флюгере. В дверях на галерее показалась Долорес. Зеленые брюки обтягивали ее бедра, узкие, как у мальчишки. Она шла к тебе, зажав большим и указательным пальцами правой руки зажженную сигарету, и, как ты и предвидел, украдкой бросила взгляд на бутылку — сколько осталось; но на лице у нее не отразилось никаких чувств, просто взглянула — и все. Глаза ее смотрели дружелюбно и благожелательно, по губам скользнула еле заметная улыбка, свободная рука чуть шевельнулась, обозначив сдержанное приветствие, и легла на твою руку. Будто сквозь сон, ты слышал, как она говорила тебе о приготовлениях к ужину, как напомнила, что пора принять капли, прописанные доктором Аньером, и поинтересовалась, что у тебя за альбом. Ваши взгляды встретились, и на миг воскресло сладостное ощущение былой игры и чувства сообщничества — призрачная вера в духовную близость, которую не разрушат ни время, ни одряхление. Снова в ветвях эквалиптов прошумел ветерок и задержался на твоем лице небрежно-щедрой, ласковой прохладой. Немного спустя появилась служанка со стаканом воды и каплями. Ты залпом выпил лекарство, и, обняв друг друга за талию, вы с Долорес направились к дому, а служанка принялась собирать оставленные стаканы, ведерко со льдом, бутылку фефиньянеса и во весь голос звала детей на кухню. Долорес поставила пластинку сначала. Аккорды «Introitus» властно нарушили тишину, и, откинувшись на диване, ты снова открыл альбом.
Двоюродный брат Хорхе сделал тогда этот снимок «лейкой» последней модели, которую ему подарили родители по случаю успешного окончания первого курса университета, и Херонимо был таким, каким ты вспоминал его теперь, восемнадцать лет спустя: кошачий взгляд, черные брови, губы, сложенные в хитрую усмешку, а сам широкоплечий, статный и бедно одетый. Тут же стояли в ряд большие пустые корзины, которые он привез, а вокруг него, высунув язык, в покорном и грациозном восхищении скакал неизвестно откуда взявшийся пес. Дядя Сесар, одетый по тогдашней моде с головы до ног в белое, объедал кисть винограда. Остальные статисты были, очевидно, друзья Хорхе, а может, просто случайные знакомые или соседи. Яркий свет сентябрьского дня затуманивал даль. Была самая пора сбора винограда.
Ты жил еще в интернате, когда этот человек как-то вечером появился у вас в имении и спросил, нет ли работы, и хотя ваш управляющий, старый Хоаким, всегда относился подозрительно к бродягам, его он нанял. Он назвался Херонимо Лопесом; никаких бумаг — ни пропуска, ни документов — при нем не было, одна только рекомендация от какого-то приходского священника, которого в вашем округе никто не знал; по профессии он был поденщик, по семейному положению — холостяк, от роду ему было тридцать два года. Он был сильным и смуглым и говорил с заметным южным акцентом.
Все это, естественно, вызвало недоверие, однако серьезность и необычайная добросовестность, с какими он относился к любой работе, тотчас завоевали ему симпатию окружающих. Когда ты приехал домой — это было в конце июня, после окончания пятого класса коллежа, — Хоаким уже приглашал его к своему столу и обращался с ним, точно с собственным сыном. Херонимо был скуп на слова, спать ходил на сеновал, а по воскресеньям, вместо того чтобы идти в кафе, как это было заведено, занимался какой-нибудь работой по дому или же отправлялся в лес. А если и появлялся в селении, то лишь затем, чтобы запастись на неделю табаком, и тут же возвращался обратно.
Ты, с головой ушедший в размышления, вызванные усердным чтением сочинений Шпенглера и частыми беседами с дядей Эулохио, не замечал его, хотя и видел постоянно, так же, как и других батраков, когда он во время жатвы, босой, подпоясанный поясом из черной материи, в деревенской плетеной шляпе, стегал хлыстом заупрямившуюся кобылу. Может, ты даже открывал в своей комнате окно, привлеченный знакомым шумом молотилки, и смотрел на светлый хлеб на току, на проворную карусель, в которой кружились человек и лошадь, на прекрасное и древнее занятие — как отделяют зерно от соломы и потом веют его, управляясь острыми и легкими вилами. В те дни жизнь проходила перед твоими глазами спокойная и невзаправдашняя, точно череда цветных картинок в волшебном фонаре, а между тем тайный враг уже рыл подкоп под эту жизнь, и она рано или поздно должна была рухнуть. Замечал ли ты его тогда? Или принимал за еще одну пустую и ничего не значащую деталь увлекательной и фальшивой картинки?
Шли дни, и однажды ты увидел его, когда он, как всегда босой, с мотыгой на плече, шел через сад к огороду, а вы с кузенами играли привычную партию в крокет, и кто-то из вас обвинял Хорхе, будто он нечестно играет. И все вы были, думаешь ты сейчас, точно таким же анахронизмом, как эти надутые господа, сфотографированные пятьдесят лет назад для альбома, — нарядной деталью пейзажа, давно вышедшего из моды, устаревшим орнаментом. Он поздоровался с вами, коснувшись рукою шляпы, и скрылся за дубами, оставив вас, как тебе помнится, витать в облаках, вне времени и вне дела.
— Не нравится мне этот парень, — сказала как-то тетя Мерседес, на минутку отвлекаясь от вышивания. — А как он тебе, Сесар?
— Мне?
Дядя поднял глаза от журнала — наверняка это был «Лайф» на испанском языке, потому что времена «Сигнала»[8] прошли.
— А почему ты спрашиваешь?
— В селении его никто не знает. Говорят, у него нет документов.
— А Хоаким им доволен. Он не задира и дело знает. К тому же у него была рекомендация от священника…
— Если он такой рьяный католик, то почему же не ходит в церковь?
— Откуда я знаю! Не тащить же его на аркане.
— Ты не говорил о нем со священником?
— Послушай, Мерседес. Главное, чтобы он был исполнительным и работал как следует. Не надо быть большим католиком, чем сам папа.