Безмолвная жизнь со старым ботинком. - Ульяна ГАМАЮН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Робин томился в жажде абсолюта, и Зойка эту жажду на время утолила. Целыми днями они просиживали в карасевском саду, где Робин, накинув на новую музу бабулин изумрудно-зеленый платок, рисовал ее в рамке стрельчатой листвы, под чашечками хищных тигровых лилий, приукрашивая и мраморно-желтую натурщицу, и песочно-желтый фон. Измученная и бледная от злости, Лиза уходила на пляж и просиживала там, тупо уставившись в книгу, все на одну и ту же страницу, до самого вечера. Мы хмуро отсиживались в своей лодке, каждую секунду ожидая, что Лиза улыбнется, вскинет руку, позовет: Дылда молча страдал неподалеку.
Тот день не задался с самого начала. Дед не появлялся с вечера, и напрасно я обивал пороги его закадычных дружков: против обыкновения, все они сидели по домам и были трезвы как стеклышко. Я покрутился возле местной забегаловки, где в такую рань на входе еще висел обмотанный цепью ржавый замок, заглянул домой и с нехорошими предчувствиями побрел на пляж.
Погода быстро и капризно менялась. Половина неба посерела; потом, словно ее полоснули чем-то острым, стала наливаться зловещей лиловизной. Вторая половина, как ни в чем не бывало, играла солнцем и, задумчиво глядя перед собой, выпускала в соседку невесомые, дымчатые колечки облаков. Море, разделенное небом на прямой пробор, было прозрачным, как никогда, и при желании можно было найти линию водораздела, где с одной стороны плескались серебристые, теплые волны, а с другой — ледяная синь. Дюк с Карасиком были возле лодки: Дюк, как обычно, сидел на носу, свесив длинные худые ноги, а Карасик стоял по щиколотку в воде, удивленно разглядывая гладкие, словно отмытые, камешки и, шевеля пальцами, распугивал призрачных мальков. Суша тоже разделилась на две половины: светлую, привычно-песочную, где над желтыми, как галетное печенье, скалами полоскались жиденькие оливковые деревья, часто росли яркие мухоморы крыш и совсем уж вдалеке, за солнечными квадратами виноградников, тянулись темно-зеленым зигзагом аллеи елей; темная половина была нестерпимо яркой: здесь горы лежали словно засохшая золоченая рыбья икра, каждый предмет, каждая черточка здесь либо густо темнела, уходя в черноту, либо сияла сумасшедшим блеском. Что-то жуткое было в сочной зелени травы и сбивчивой пестроте кустарника. Чайки, как потухшие факелы, чернели на кольях, поддерживающих старухину сеть. Наша лодка была еще на солнечной половине; тростниковая хижина, Лиза с раскрытой книгой — уже в тени.
Около одиннадцати на стыке двух разбухших туч вырос Дылда и, сверкнув белой навыпуск рубахой, в которой, как в гамаке, качался ветер, на всех парусах понесся по каменистой дорожке к пляжу. Под мышкой он нес завернутый в газету прямоугольник. Не поздоровавшись с Лизой, даже не глянув в нашу сторону, он зашагал по студенистому манному песку к домику старухи. Тут же на пригорке появился Илюша — один, против обыкновения — и тоже стал суетливо спускаться. Толстенький, обстоятельный, темно-коричневый, как капуцин, он то и дело оступался, взмахивая руками, словно приветствуя кого-то. Спустившись, он вынул из внутреннего кармана клетчатый носовой платок и, промокнув лоб, неуверенно двинулся в нашу сторону, оставляя на вязком песке затейливые следы из звезд и полумесяцев, которые тут же припадали мелкими, похожими на вафельные крошки, камушками. Он шел опасливо, точно боялся потревожить землю: мы все в тот день сделались вдруг гоголевскими персонажами - пятились и ходили на носочках. Илюша двигался по самому стыку двух суш, двух пригнанных друг к дружке миров — фотографии и негатива; он до того точно уловил собою эту пограничную линию, что одна половина тела у него оказалась в тени, а вторая — на свету. Подойдя к нам, он крякнул что-то неразборчивое вместо приветствия и, ни слова не говоря, минут пять сосредоточенно колупал ржавый гвоздь на прогнившем носу лодки, пока не оторвал его вместе с доской. Дылда тем временем добрался до хижины, взбежал по лесенке, вежливо постучал и, сложив ладони домиком, уткнулся в мутное оконце возле безответной двери. Илюша снова крякнул — уже скептически — и, покопавшись в кармане брюк, извлек оттуда белый бумажный пакетик с глазированным арахисом. Вытряхнув
в ладонь горку разноцветных горошин, он отправил в рот все до единой и с гримасой неземного блаженства разжевал. Продолжая хрустеть, он учтиво протянул пакетик Карасику, потом — нам с Дюком. Я как раз вылавливал юркую горошину лимонного цвета, когда со стороны хижины послышался просительный и слегка удивленный голос Дылды: стоя у открытой двери, он что-то горячо, но смиренно доказывал; потом присел, выставив ладонь вперед — безоружен, и положил завернутый в газету прямоугольник к ногам невидимого собеседника. Продолжая лепетать, он поднялся и, сгорбившись в жалком полупоклоне, попятился; потом вдруг замолк, круто развернулся, скатился, чудом не сломав шеи, по лестнице и бросился бежать. Заслоненный дверью невидимка быстрой рукой подтащил к себе сверток, поднял его и захлопнул дверь.
Взлетая по тропинке, Дылда чуть не сбил Добренького, который, суча кривыми ножками и слащаво улыбаясь, спускался к пляжу. Одет он был, как всегда, тщательно и безвкусно — во что-то серовато-песочное, с мышастым язычком шейного платка, и этим буланым лоском напоминал хорошо откормленного пони. При виде заместителя Илюша занервничал, засуетился; лицо его скривилось в гримасе безысходной тоски — казалось, он вот-вот расплачется. Как ребенок, которого застали у раскрытого настежь буфета, среди початых банок с джемом и конфетных фантиков, он бросился Добренькому навстречу, оставив пакетик с арахисом в моих удивленных руках. Высоко и бестолково, по-утиному держа маленькую голову, отряхивая от пыли ладный костюмчик, Добренький стоял, поджидая Илюшу с самодовольным видом хозяина, которому пес несет в зубах домашние тапочки. Минуту спустя мэр-премьер, синхронно жестикулируя, уже поднимались по тропинке; бегущие впереди них тени, уплощаясь, все больше халтурили, сбивчиво повторяя движенья хозяев, словно решив, что в отсутствие публики и так сойдет. Взобравшись на холм, каурая парочка обернулась и сверкнула загадочной, одной на двоих улыбкой.
Занятые цветными горошинами и каурыми близнецами, мы не заметили, как к лодке подошла Лиза. Вид у нее был донельзя жалкий и изможденный. На ней было длинное красное платье — то самое, в котором она без спросу влетела в мою жизнь. Волосы, словно затаившись, тускло лежали на худых плечах. Глядя по привычке куда-то поверх наших голов, называя нас "малышами" и "умничками", словно поглаживая словами, она попросила нас сбегать домой и передать Робину, что будет ждать его на пляже.
— Одного, — добавила она.
Запунцовевший от счастья Карасик сорвался с места, мы — за ним, оставив на песке россыпь цветных горошин и белый бумажный комочек. Уже на тропинке до нас донеслось:
— Осторожно, малыши!.. И шляпу прихватите!
Помню, как оглянулся и увидел ее одинокую пламенистую фигурку на буром песке и море — густое и черное, как нефть, — оно отступало от берега, словно там, за серовато-рыжим горизонтом, кто-то жадно втягивал в себя воду.
Мы мчались, как оголтелые, бежали так, как не бегают даже в детстве. В городе на нас волной накатил ветер — не привычный мягкий бриз, а горячий, обжигающий глаза и душу мистраль. Небо темнело, словно там впопыхах заканчивали ткать огромный черный ковер. Солнце, еще видимое за редкими черными нитями, уже не грело макушку, а только пусто и беспомощно смотрело на землю. Было трудно дышать, мы то и дело останавливались: помимо ветра, который рвал с веревок оглушительно белое, до рези в глазах белье, я спиной, позвоночником ощущал чудовищную силу - ту самую, что втягивала в себя море и которая теперь решила втянуть и меня. Мы бежали — медленно и вязко, как во сне, но бежали.
В саду никого не было. Под нервный плеск листвы мы влетели в дом. В потемках я чуть не вляпался в черную лужу: она зашипела и прыснула в сторону кухни.
— Это борисенковский Васька, — как ни в чем не бывало сказал Карасик. — Он у нас мясо ворует.
Когда мы были у самой лестницы, справа в забранное решеткой окно хлынуло солнце, и я разом оказался на солнечных классиках, в самом их начале: недоставало только камешка и — носка ботинка. Карасик с Дюком бодро вынырнули из солнца и, подталкивая друг друга, стряхивая, как воду, солнечный свет, стали взбираться по сумрачной лестнице на второй этаж. Отчаянно мигая и смаргивая свет, я поспешил вслед за ними.
Теперь-то мне ясен этот последний всплеск солнца: он был нужен для того, чтобы я увидел ее комнату. Комната была синяя, в белой кудели света. Что может значить комната, где живет девушка, женщина, для девятилетнего шкета? Что она, кто она, комната девушки? Ответов не было. Мы с дедом жили анахоретами, Карасик был единственным ребенком в семье, а Дюкова костлявая, мышами пахнущая сестра больше пугала, чем притягивала. И вдруг, как озарение, — эта комната.