Паразитарий - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я умышленно сильно хлопнул дверью, и Прахов приоткрыл глаз. Узнал меня:
— Чего тебе?
— Послушай, это не совсем то место, где можно лежать.
— Может быть, может быть, — улыбнулся Прахов. — Нам уже, брат, не приходится выбирать места. В жизни надо довольствоваться малым и ловить миг…
— Кайф, — поправил я.
— Верно говоришь, — снова улыбнулся он, пытаясь подняться. Мешал живот. Я ему сказал:
— Его бы сгрести в штаны.
— Сгрести, говоришь? А как его сгребешь? Он же не пшено. И не рулетка. Его сразу внутрь не вкрутишь. Время нужно. Ну-ка, помоги. — Прахов ухватился рукой за писсуар, а левую подал мне. Теперь живот подкатился к моим ногам, и я ощутил теплое месиво на своей ступне. Рубашка на нем расстегнулась, и сквозь дыру проглядывало белое тело в рыжих волосах. Рука Прахова соскользнула внутрь писсуара, и он ругнулся, Посмотрел на мокрую покрасневшую ладонь и подал ее мне:
— Ну что ж, здор'ово тебе! Чего?! Не хочешь мне руку подать? Гре-гре-гребуешь…
Откуда Прахов взял это словечко? Прахов, который никогда с народом не соприкасался, которого судьба всю жизнь берегла и лелеяла. Берегла в том числе и от дурных слов. Впрочем, основная ветвь праховского рода была чисто крестьянской, и эту ветвь Прахов тщательно скрывал, а все равно эта народная ветвь всегда давала о себе знать, особенно, я это замечал, когда Прахов окунался в экологический водоворот мироздания, где не надо было себя контролировать, а надо было жить, как подсказывает тебе твоя истинность, твое сердце. Да, Прахов любил сидеть у костра, любил глядеть своими зелеными буркалами на горящие угли, а его тестообразный сожитель мирно покоился рядом, посапывая и сладко похрапывая, не стесняясь в способах выражения своих чувств. А теперь Прахов прямо-таки зациклился на этом «гребуешь», он таращил на меня свои узенькие зеленоватые зенки, его губы скривились в жалкой улыбке, вот-вот заплачет, и я промямлил: "Ну почему же «грэ-грэбую». В этом слове я нарочно для смягчения ситуации вместо буквы «е» вставил букву «э». Он тут же рассмеялся и начал повторять это новое словечко «грэбую», а я между тем, преодолевая в себе брезгливость, жал его мощную клешню, и он щедро улыбался, затем этой же правой рукой обнял меня, так мы и вошли в кабинет Шубкина.
— Плесни-ка мне чего-нибудь, — сказал Прахов, обращаясь к своему заму.
— Полный ноль, — ответил Шубкин. — А ты ничего не принес? — это ко мне вопрос.
Я покачал головой. Виновато покачал. Сказал, что у меня такая стряслась беда, что и память-то вовсе отшибло.
— Да, раньше память у тебя не отшибало, — заметил Шубкин. — Меняются времена, однако. Когда-то ты не позволял себе приходить с пустыми руками.
— Что стряслось? — спросил участливо Прахов.
— Самое худшее, — с трудом произнес я. — Подготовлен проект приказа о моей эксдермации.
— С тебя решили содрать кожу? — удивился Прахов. — Что же они, с ума посходили? Делать им больше нечего.
— Тут есть зацепка одна. Если ваша контора возразит на увольнение, тогда решение о моей эксдермации не сможет вступить в силу.
— Это называется растворить проблему во времени, — вставил Шубкин. — Несерьезно.
— Потянуть, конечно, надо, но это не решение вопроса. Надо искать другую зацепку.
— Вот что я тебе скажу, дружище, — это Шубкин изменил тон вдруг. — Ты пока сбегай и принеси нам чего-нибудь, а мы тут обмозгуем.
Я посмотрел вопросительно на Прахова: все же он, а не Шубкин заведовал Отделом. Прахов ответил мне взглядом, полным любви и умиротворения. Да, Прахов искренне любил меня. И его любовь росла по мере того, как брюхо его убеждалось в том, что я смогу утолить праховскую жажду. Сам Прахов никогда ни о чем не просил. Его кабинет, квартира, дача были переполнены борзыми щенками, от них не было проходу. Многие знакомцы Прахова знали его причуды. Прахов коллекционировал виски, подтяжки, дамские заколки, кинжалы, печатки, серебряную посуду, седла старого образца, рапиры, бронзовые кольчуги, иконы, керамику, майолику, хрусталь, часы со звоном и даже новейшие электронно-вычислительные приборы. Со всех концов нашей необъятной Пегии к нему сбегались нуждающиеся в его помощи, сбегались, чтобы показать редкую вещицу. Прахов вещицу разглядывал и говорил:
— Прекрасная штучка. И сколько вы за нее хотите?
— Избави Боже, не продаю. Я хотел посоветоваться с вами. Беда у меня…
— А что, собственно, произошло? — Прахов небрежно швырял вещицу в сторонку и внимательно, не спуская с нее глаз, выслушивал посетителя, приговаривая. — Трудная у вас ситуация. Уж не знаю, как вам помочь. Предупреждаю, только в рамках законности…
— Именно в рамках законности, — молился бывший владелец прелестной вещицы, пятясь к двери и навсегда прощаясь со своей драгоценностью.
И моим борзым щенкам, которые перенеслись в праховские апартаменты, не было числа. Когда Прахов приходил ко мне и видел что-нибудь достойное, он становился неузнаваемым. Он хвалил приглянувшуюся ему вещь, хвалил до тех пор, пока она не становилась его собственностью. Когда же ему удалось отжать из меня все возможное, он стал довольствоваться тем малым, которое еще можно было из меня выжать. Этим малым и была выпивка, которую ненасытно требовало его, праховское, нутро.
И сейчас глаза Прахова щедро светились лаской:
— Ну что же ты, братец, застыл на месте? А ну давай, голубчик, мотай…
Я взял сумку и быстрым шагом направился к выходу.
18
Очередь у винного отдела была невообразимой. Она окаймляла три квартала, четыре высотных здания и две площади. Кайма состояла из четырех рядов, причем запись производилась только тогда, когда народ подходил ко второму высотному зданию. Там присваивался очередникам номер, который писался шариковой ручкой на щиколотке правой ноги. Номера семизначные. Стоять было бесполезно, и я направился к галантерейному магазину, где толклись продавцы очередей. За покупкой очереди — своя очередь. Значительно поменьше, где-то в пределах трехсот душ. Эта очередь тоже продавалась. Чирик за первые двадцать номеров. То есть червонец. Я купил двенадцатый номер и через несколько минут приобрел очередь в магазин. Ощутил себя счастливым, поскольку знал: через десять минут проберусь к магазинной стойке. Я долго думал над тем, сколько же мне надо брать бутылок, чтобы Прахов и Шубкин возразили на мое увольнение. Надо было взять столько, чтобы они были довольны и еще чтобы им осталось на утро. Они называли себя христианами, и эсхатологическое упование по крайней мере на завтрашнее утро их никогда не оставляло. "Нельзя жить днем", — всегда подчеркивал Прахов. И Шубкин ему поддакивал: "Надо думать и о вечере". Шубкин всегда заботился о том, чтобы у него была заначка на вечер. Прахов в этом отношении был другим. Он не думал о вечере. Точнее, он о вечере начинал думать только после обеда. У него был сложившийся, прочный, отстроченный синдром похмелья. Надо сказать правду, здесь он путал слова. Похмельем называл хорошую выпивку. А хорошую выпивку легким закусоном. Что касается обозначения похмелья, то тут были свои термины, главным образом иностранного происхождения, типа "а ля фурше", "айне кляйне аперитив" или просто "закавальдосим".
Этот иноязычный сленг был понятен всем, но в своем кругу он им почти не пользовался. В своем кругу достаточно было легкого жеста. Что? Щелкать себя по горлышку? Показывать скрюченные пальчики, зажав кулачок и выставив мизинчик и большой палец? Избави Бог! Жесты Прахова отличались изяществом. Он просто-напросто поправлял воротник. Этот жест означал, что надо пропустить за галстучек по крайней мере граммов триста — при этом закуска вовсе не обязательна. Другой жест был понятен особо близким ему людям — Прахов щелкал пальчиками, отчего раздавался — нет, не треск, а такой щелчок, будто вылетала из бутылки пробка. Для Шубкина был свой персональный жест — легкий вздох, при этом любезно произносилось:
— Да, брат…
— Вас понял, — тут же отвечал Шубкин и срочно принимал меры.
Когда собирались очень уж близкие люди и Прахов был в приятном расположении духа, он демонстрировал свой коронный звуковой эффект, большим пальцем изнутри оттягивал щеку, она, точно резиновая, вздувалась, и он тут же ее отпускал — раздавался звук, похожий на выстрел из двухстволки. Этот жест, впрочем, в последнее время Прахов демонстрировал редко, поскольку в стране шла антиалкогольная кампания, надо было прятаться, сидеть тихо, а уж выстрелы были просто ни к чему.
Стоя в очереди, я сосчитал свою наличность, то есть те деньги, которые я мог тратить. При мне были еще и другие деньги. В левом кармане лежали мебельные деньги, которые я скапливал целых два года. Моя Сонечка сказала: не приду к тебе жить, если не купишь арабскую спальню.
— Соня, — сказал я. — Неужели наша судьба может зависеть от какой-то мебели? Скоро жизнь наладится, и мы сможем вместе подобрать то, что нам понравится. Я, например, непременно хочу приобрести ломберный столик для карточной игры. Обязательно на гнутых ножках и под зеленым сукном. — Карты — моя страсть, и я неплохо иной раз ухитрялся, играя, поддерживать свой бюджет.