Прекрасная Габриэль - Огюст Маке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эсперанс скромно отошел в сторону, когда Крильон принялся вскрывать конверт. Не желая проявлять излишнее любопытство, он все-таки не удержался взглянуть на Крильона, когда тот только приступил к первым строчкам, и был поражен выражением лица капитана. Вспышку удивления сменило глубокое внимание, которое постепенно переросло в оцепенение. Потом, по мере чтения письма, старый воин все больше опускал голову и наконец побледнел и, тяжело вздохнув, провел рукой по лбу. Выражение лица его сменилось так, словно черная туча нашла на золотистую долину Ломбардии. Вмиг все помрачнело на ясной и приветливой физиономии Крильона. С большим усилием, словно письмо было очень тяжелым, он поднял руку и снова принялся читать его. Взволнованно и смущенно несколько раз кряду он прочитал его, и беспокойство капитана только возросло.
— Милостивый государь, — проговорил он, в нерешительности поднимая глаза на молодого человека, — это письмо удивляет меня… Признаюсь, оно меня поражает. Я напрасно старался бы скрывать это от вас.
— Если оно для вас неприятно, не сердитесь на меня, — с живостью сказал Эсперанс. — Бог мне свидетель, что ничего дурного я не желаю.
— Я вас не обвиняю, молодой человек, — ответил Крильон все с той же благосклонностью, — но мне нужно совершенно понять это дело, немножко темное для меня, которое заключается в этом письме, и я спрошу вас…
— Это будет напрасно, потому что я также получил письмо и вовсе его не понял. Если вы хотите помочь мне разобрать мое письмо, я постараюсь помочь вам разобрать ваше.
— Очень охотно, молодой человек, — сказал Крильон взволнованным голосом. — Поговорим откровенно, не правда ли? Искренне заверяю вас, что перед вами друг, и давайте отойдем в сторону, чтобы никто нас не слыхал.
Говоря эти слова, Крильон взял молодого человека за руку и отвел его на свою квартиру, откуда отослал всех.
«Я произвожу эффект, — подумал Эсперанс, — даже слишком большой эффект».
Глава 5
ПОЧЕМУ ОН НАЗЫВАЛСЯ ЭСПЕРАНС
Крильон сам пошел посмотреть, не может ли кто слышать, воротился и сел возле Эсперанса.
— Мы можем разговаривать свободно, — сказал он. — Прежде всего скажите мне ваше имя.
— Эсперанс.
— Это имя, данное вам при крещении, и то я еще не знаю, есть ли католический святой Эсперанс. Но ваша фамилия?
— Меня зовут просто Эсперанс. Моя фамилия мне неизвестна.
— Однако у вашей матери есть же фамилия?
— Это вероятно, но я ее не знаю.
— Как? — удивился Крильон. — При вас никогда не называли вашей матери?
— Никогда, и по самой основательной причине. Я своей матери никогда не видел.
— Кто же вас воспитывал?
— Кормилица, которая умерла, когда мне было пять лет, потом один ученый, который дал мне понятие обо всем, что он сам знал, и нанял для меня всех прочих учителей. Он научил меня наукам, искусствам, языкам и нанимал берейторов, офицеров, фехтовальных учителей, чтобы научить меня всему, что должен и может знать мужчина.
— И вы знаете все это? — спросил Крильон с простодушным удивлением.
— Я знаю по-испански, по-немецки, по-английски, по-итальянски, по-латыни и по-гречески. Знаю ботанику, химию, астрономию, ну а уж ездить верхом, управляться с шпагой или копьем, стрелять из ружья, плавать, чертить я умею порядочно, как говорили мои учителя.
— Вы очень милый молодой человек, — сказал Крильон, — но воротимся к вашей матери. Должно быть, это добрая мать, если она так заботилась о вашем воспитании.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Вы холодно это говорите.
— Конечно, — понуро отвечал Эсперанс, — я жил один, под надзором скупого эгоиста, который никогда не говорил мне о моей матери, а только о ее деньгах, и каждый раз, когда мое сердце открывалось надежде узнать что-нибудь о моей матери, которую я так любил бы, он спешил не то что закрыть, а оледенить это нежное сердце какой-нибудь угрозой или попросту грубо отвлекал меня от моих мыслей. Так я стал считать мою мать призрачной химерой, я чувствовал, как гаснет любовь, которую один деликатный намек поддержал бы во мне.
— Уж не сделались ли вы злы? — спросил Крильон, и сердце его больно сжалось.
— Я? — воскликнул молодой человек с очаровательной улыбкой. — О нет! У меня натура доброжелательная. Господь не вложил в нее ни одной капли желчи. Я заменил эту сыновнюю любовь любовью ко всему прекрасному и доброму в мироздании. Ребенком я любил птиц, собак, лошадей, потом цветы, потом моих товарищей, я никогда не был печален, когда светило солнце и когда я мог разговаривать с человеческим существом. Все, что я знал о развращенности света и о несовершенствах человечества, мне рассказал мой гувернер, и я должен вам сказать, что именно к этому учению ум мой был всего непослушнее. Я не хотел этому верить и теперь еще верю не совсем. Злой человек удивляет меня, я верчусь около него, как около редкого зверя, и, когда он скалит зубы или выпускает когти, я думаю, что он играет, и смеюсь. Когда он царапает или кусает, я его браню, и если подозреваю его в ядовитости и убиваю его, то это единственно для того, чтобы он не делал вреда. О нет! Кавалер, я не зол. Все это и в самом деле так, иногда мне говорили, что я должен отомстить за оскорбление, которого я не понял, и даже называли меня трусом.
— Вы не робки ли? — спросил Крильон.
— Я не знаю.
— Однако, чтоб терпеливо перенести обиду, надо иметь недостаток в мужестве.
— Вы думаете? Может быть. А я думал, что каждый раз, когда чувствуешь себя сильнее, надо удерживаться, чтобы не поражать.
— Но, — вполголоса проговорил Крильон, — против силы слабые имеют ловкость и могут победить сильных.
— Да, но если чувствуешь себя также ловчее, не находишься ли в положении людей, которые выигрывают наверняка? А выигрывать наверняка не значит честность, как я думаю. Это потому, что я во всю мою жизнь считал себя сильнее и ловчее, я не доводил ссор до конца. Ах! Если мне случится когда-нибудь сражаться со злым, который сильнее и ловчее меня, я сильно буду нападать на него, за это я могу поручиться.
— Это хорошо, я скажу даже, это слишком хорошо, потому что с подобным характером с вами будет случаться то, что случалось со мной: рана в каждой битве. Я теперь примирился с вашим характером и почти готов сердиться на вашу мать за то, что она отдалила вас от себя с таким ожесточением, ведь это длится уже столько лет! Который вам год?
— Говорят, скоро минет двадцать лет.
— Как? Вы даже не знаете точно ваших лет?
— Почему же? Я считаю с того дня, до которого могу что-нибудь вспомнить о моей жизни, то есть со смерти моей кормилицы. Это случилось, говорят, когда мне было пять лет. С того времени прошло пятнадцать лет.