Чтение. Письмо. Эссе о литературе - Уистан Оден
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А что такого я сказал?» —
«Ну, чтобы мы поторопились…» —
«Скорей сметать копны, поскольку — туча?
Так это полчаса назад как было.
Да и сказал я это, в общем-то, скорее
Себе». — «Я знаю. Но наш Джеймс — тупица:
Он порешил, что вам его работа
Не по душе. Так, впрочем, каждый бы подумал…
«Ну что ж, сам виноват». — «Не обращайте
Внимания на Джеймса. Лучше вот что
Запомните: тому, кто знает дело
Не след твердить: «давай-давай, быстрее…
Незнание фермером неписаных правил сельской работы играет здесь не обличительную роль, а роль контраста, который подчеркивает то качество, которое Фрост — после стойкости — ценит более всего: самоуважение и гордость за собственное мастерство. Это может быть гордость изощренного ума или гордость ремесленника (вспомним баптиста-столяра), гордость старого батрака, который пришел умирать, почувствовав, что больше не сможет работать на сенокосе, или гордость того, кто со стороны выглядит чудаком — как тот фермер, который сжег свой дом, а на вырученную страховку купил небольшой телескоп, жил в нищете, подрабатывая на железнодорожной станции. И, несмотря на то что телескоп оказался скверным, а фермер — разоренным, он горд за свой аппарат — и счастлив.
…Каждый поэт в конечном счете представляет свое время и критику, которую писали на него в это время. Фрост никогда не сочинял сатирических стихотворений, но нам нетрудно догадаться, что, как американец, он одобрял или порицал в американской деревне. Средний американский фермер — это стоик. Он сдержан в своих чувствах гораздо более, чем можно предположить по его манере общения — во всяком случае, более сдержан в проявлении истинных чувств, чем, скажем, средний англичанин. Он верит в свою независимость — ничего другого ему, собственно, и не остается, ибо жизнь слишком изменчива, а обстоятельства ненадежны, чтобы чувствовать себя уверенно даже в рамках семьи, не говоря — общества. В критический момент он всегда придет на помощь ближнему, кем бы тот ни был, но будет считать плохим хозяином и соседом того, кто просит о помощи слишком часто, к каким бы чувствам — жалости или ностальгии — тот ни взывал. Все эти качества мы находим в героях, а значит, и в поэзии Фроста. Конечно, многие характеры Фрост попросту не удосужился изобразить. Отсутствие их в его поэзии разочаровывает не менее, чем уверенность поэта в том, что, подобрав один ключ, можно открыть все ворота Иерусалима за четверть часа. Выражаясь еще более иносказательно, можно записать Фроста в партию тори — при условии, что вся Америка будет принадлежать вигам.
Харди, Йейтс и Фрост еще при жизни написали собственные эпитафии.
Харди:
Я был всегда изменчив. Жизнь — верна.
Теперь пора вернуть ей долг сполна.
Йейтс:
Стой, всадник! Здесь непоправимо
Сошлась со смертью жизнь.
Взгляни — и мимо.
Фрост:
Пусть кто-нибудь напишет под моим крестом,
Что у него была любовная размолвка с бытием.
Из этих трех лучшая — Фроста. Харди даже в эпитафии более верен своей теории пессимизма, нежели истинному чувству: «Я был всегда изменчив…» Всегда ли? Да неужто, мистер Харди? Всадник Йейтса слишком театрален; нынешний прохожий — это, скорее всего, мотоциклист.
И только Фрост устраивает меня вполне: он говорит не больше и не меньше той правды, которую знает о себе. В конце концов, только умудренный человек знает, что достойно Просперо — любовная размолвка с бытием или вечная изменчивость и случайные взгляды.
ЧЕЛОВЕК БЕЗ «Я»
Радости этой жизни суть не что иное, как страх перед восхождением к жизни духа, страдания этой жизни суть не столь земные муки, сколь самоистязания, каким мы себя подвергаем из-за этого страха.
Франц Кафка
Кафка — великий, возможно величайший, мастер притчи в чистом виде, литературного жанра, о котором критик мало что может сказать. Читатель романа или зритель спектакля (хотя и роман и спектакль могут обладать притчеобразной структурой) сталкивается с вымышленной историей, с героями, положениями, действиями, которые, напоминая уже известные ему, далеко не тождественны реальным. Например, в «Макбете» я вижу определенные исторические персонажи, участвующие в трагедии, разыгравшейся по их собственной воле. Я могу сравнивать себя с Макбетом и недоумевать, что бы я чувствовал и как бы вел себя, будь я на его месте. Но я всего лишь пассивный зритель, прикованный к своему времени и месту. Однако читать настоящую притчу я так не могу. Хотя герой притчи может носить имя собственное (чаще, впрочем, «Некто» или «К.») и действовать в определенных исторических и географических условиях, эти частности несущественны для смысла притчи. Чтобы понять героя, я должен отказаться от объективности и отождествить себя с ним. В сущности, смысл притчи будет разным для каждого читателя. Поэтому критик никак не может «объяснить» ее другим. Благодаря более глубокому знанию художественной правды, истории, языка и даже человеческой природы хороший критик может помочь другим увидеть в романе или в пьесе то, на что они сами никогда не обратили бы внимания. Но если он попытается истолковать притчу, то всего лишь напишет автопортрет. Он опишет то, что притча сделала с ним самим, но он понятия не имеет, что она может открыть другим.
В реальной жизни мы подчас встречаем человека и думаем: «Ну этот как будто сошел со страниц Шекспира или Диккенса», однако никто и никогда не встречал в жизни героев Кафки. С другой стороны, человек может иметь опыт, который он назовет «кафкианским», тогда как «диккенсовским» или «шекспировским» индивидуальный опыт быть не может. Однажды во время войны я провел долгий и утомительный день в Пентагоне. Выполнив задание, я шел по длинному коридору с одним лишь желанием — поскорее попасть домой. Когда я подошел к турникету, стоящий неподалеку охранник строго спросил: «Вы куда?» «Я хочу наружу», — объяснил я. «А вы и так снаружи», — ответил он. На мгновение я почувствовал себя Йозефом К.
Если говорить об обычном романисте или драматурге, знакомство с его личной жизнью и характером почти ничего не даст для понимания его творчества. Что же касается автора притчи (например, Кафки), биографические сведения оказывают неоценимую помощь — по крайней мере в определенном смысле: они могут уберечь нас от неправильного прочтения. («Правильных» прочтений всегда несколько.)
В новом издании биографии Кафки Макс Брод рассказывает о романе чешской писательницы Вожены Немцовой (1820–1862) «Бабушка». Действие происходит в Ризенгебирге, в деревне, которая располагается вокруг замка. Деревенские жители говорят по-чешски, обитатели замка — по-немецки. Герцогиня, владелица замка, добра и мила, но она часто отбывает в путешествия и между нею и крестьянами стоит орда надменной челяди и самодовольных, бесчестных чиновников, так что герцогиня понятия не имеет о том, что происходит в ее владениях. Наконец, преодолев бесчисленные препятствия, героиня романа добивается аудиенции у герцогини, открывает ей правду и роман завершается хэппи-эндом.
Из этого пересказа отчетливо видно, что в романе Немцовой служители замка олицетворяют собой силы зла, поэтому критики, называвшие жителей «Замка» посредниками Божественного Промысла, явно ошибались; в то же время верно и прочтение романа Кафки Эриком Хеллером:
«Замок у Кафки — подобие хорошо укрепленного гарнизона, где обитают гностические демоны, успешно ведущие оборону против наступления мятущейся души. Не понимаю, о какой божественной идее пишут критики, увидевшие в замке обитель «небесного закона и божественной благодати». Служащие замка совершенно глухи к добру, чтобы не сказать большего: они положительно безнравственны. Ни в указах, ни в поступках этих людей нет и следа любви, сострадания, милосердия или величия. Закованные в броню ледяного равнодушия и беспристрастности, они не внушают никакого благоговения — лишь страх и дрожь отвращения».
Макс Брод также впервые обнародовал слухи, которые, окажись они правдой, скорее могли бы иметь отношение к жизни Кафки, нежели к его творчеству. Я имею в виду слухи о том, что у Кафки якобы был ребенок, который умер в 1921 году в возрасте семи лет. Проверить это невозможно, поскольку мать была арестована немцами в 1944 году и пропала без вести.
Замечательно, что лучшие, по моему мнению, романы Кафки «Процесс» и «Замок» вошли в том «Великая китайская стена», состоящий из произведений, написанных в последние шесть лет его жизни. Нарисованный в них мир — все тот же мир его ранних книг, который нельзя назвать слишком радостным, однако авторский голос звучит здесь несколько мягче. Здесь нет той смертельной тоски и отчаяния, из-за которых такие рассказы, как «В исправительной колонии», кажутся просто непереносимыми. Жизнь остается столь же трудной и гнетущей, но герои теперь относятся к ней с большим юмором.