Жизнь поэтов - Эдгар Доктороу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это действует на мать благотворно: она теперь здоровее и счастливее, чем когда-либо за последние годы. С тех пор как у нее работает эта женщина, она забыла дорогу к врачу.
У ее матери, вот у кого были помрачения, мы иначе это и не называли, моя бабуся с ее помрачениями, хрупкая такая старушенция, ничуть не похожая на мою двужильную мать, она могла сегодня приласкать славного мальчугана, дать ему монетку, благословить и расцеловать, а завтра изругать и осыпать проклятиями, извергнуть на него поток мерзкого сквернословия на идише. Бывало, я играю с друзьями перед домом, а бабушка спускается в своих черных ботинках на шнуровке с лестницы парадного хода и яростно грозит мне кулаком. Пойдет по улице, потом вернется и снова погрозит. В конце концов она сворачивает за угол, продолжая браниться. Она все время убегала из дому, полицейским приходилось ловить ее и водворять обратно.
А это что еще за зрелище? По Восьмой улице вышагивает некто в черной фуражке, сидящей у него на голове наподобие эсэсовской, в черной кожаной куртке со сверкающими никелем заклепками, черных джинсах и черных ботинках. Рядом бежит вприпрыжку, чтобы не отставать от него, тщедушный женоподобный тип с золотым кольцом в ухе, одетый в серовато-зеленый комбинезон парашютиста. Бродячий театр, они фланируют в надежде произвести впечатление, это их форма искусства. Кто печатает шаг, кто семенит, кто крадется — всяк выпендривается на свой лад, лишь бы смотрели. Захожу на днях в мексиканский ресторанчик, там собралась исключительно молодежь не старше двадцати пяти, за одним из столиков — юнец и девица с одинаковыми прическами панков гребнем вперед, они сидят, положив локти на стол и уставив друг в друга свои гребни. Похоже, это скользит мимо моего сознания, похоже, все это скользит мимо... на днях еду по линии Би-эм-ти подземки и смотрю — в вагон входит молодой кореец со стулом, каким-то там мягким стулом для столовой, обернутым прозрачной пленкой, он, значит, решил воспользоваться подземкой для перевозки грузов, что ж, это вполне в азиатском духе, невольно вспоминаются корзины, подвешенные на бамбуковом шесте за спиной, десятитысячные толпы людей с лопатами и рытье бомбоубежищ вручную, но самое интересное вот что: вагон переполнен, кореец оглядывается по сторонам и, не найдя свободного места, ставит свой стул в проходе и садится. Вот так, надо уметь обходиться чем есть, такова неизбежная логика жизненной борьбы посреди кишащего многолюдства, логика простого устройства для сидения.
А эти молодые латиноамериканки, вкатывающие в вагоны подземки коляски с детьми, целые семьи, вваливающиеся в вагон со своими убогими пожитками, единственным их достоянием в мире, двери никак не закрываются, вагон до отказа заполнили compañeros[12].
Вечером в начале Бродвея совсем другой настрой. Под козырьками кинотеатров толпятся мальчишеские компании, ожидающие начала сеанса нового фильма про зверское убийство; мальчишки держат свои расчески как распятия или с важным видом прикуривают друг у друга. Кучки туристов-северян, большие, рыхлые семейства, проходят мимо, немые от изумления. Глянцевитые красотки с фотографий 30-х годов готовы подняться, танцуя, одной ступенькой выше, порывы жаркого ветра от печи пиццерии гонят по тротуару бумажный сор, полицейский в зеленовато-голубом пластмассовом шлеме рысит вдоль улицы, и его конь, как всякий полицейский коняга, идет чуть-чуть боком, это исторический город флотилий желтых такси, мой отец отлично знал здешние места: кричащие витрины порнозаведений, сосисочные на углу, куда забегали перекусить на ходу проститутки и жулики, рекламные плакаты фильмов, отмеченных тремя звездочками, на которых замазаны черной краской соски и причинные места, салоны кинопринадлежностей, обувные магазинчики, сувенирные лавки с маленькими бумажными зонтиками и свинцовыми статуями Свободы, пассажи, ныне затянутые проволочной сеткой для создания мощных видеозвуковых эффектов, там идет война, но все-таки можно купить первую полосу газеты со своим именем в заголовке. Бродвей всегда был выгребной ямой, тут все по-старому, завывание сирены, торопливо обыскивают кого-то, приставив лицом к стене, полицейский одет хуже парня, которому он до упора заломил руку за спину. Движущиеся компьютеризованные рекламные картинки в небе: гигантская девица в колготках, молодой бог в шортах, архетипы Великого белого пути. А, все это не то.
Когда я еду в Коннектикут, неизменно встает эта проблема реадаптации. Возвращаюсь я, все забыв, полный надежд и светлой решимости, наслаждаюсь запахом мокрой листвы, любуюсь купой белых берез на опушке леса за домом, глубоко вдыхаю воздух самоочищения и попадаю в устроенную мне засаду. Энджел умеет быть нестерпимо благовоспитанной, почище любого англичанина. Но это лишь один из ее способов допечь меня. Я не могу ничего привезти с собой, ни цветов, ни хлеба из настоящей нью-йоркской булочной, потому что это все символизирует нашу ситуацию, как она ей видится. В прошлый раз, когда дети отправились спать наверх, а мы пили бескофеиновый кофе, она принялась рассказывать, как накануне пошла на званый обед по соседству:
— Все, кроме меня, были с мужьями. Я чувствовала себя сиротой в окружении благотворителей. В этих лесах живет полно писателей, но ты единственный, кто не может здесь писать.
— Да, не могу. Неужели кто-то из этих писак может здесь думать? Интересно, что они делают, когда им хочется пройтись?
Она с укором глядит на меня:
— Мне не с кем поговорить. Я одинока. Даже когда ты здесь, я все равно одинока. Даже когда ты здесь. Ты погрузился в собственный невроз, живешь только собой. Я устала чувствовать себя нелюбимой, ненужной. Никому нет никакого дела до того, что происходит со мной!
Тут ее красивые глаза наполнились влагой, и она вышла из комнаты.
Вспоминаются города, что стоят на воде, мшистые камни и холодная темень каналов Венеции, этого первого «Диснейленда». Вспоминается Лондон на широкой реке, плоский, беспорядочный пейзаж, низкое белое индустриальное небо, а также Гамбург на эстуарии Эльбы, река плещется у самой площади, украшенной флагами, чистенький парк над водой, туристские катерки, моя красивая гостиница с эркерами; как обычно, толпами ходят немцы. А еще вспоминается Стокгольм, где каждый пролив архипелага укреплен камнем, превращен в канал, дворец обнесен лесами, башенные краны раскланиваются, как королевские придворные, или грязный, переполненный Париж, вода в Сене перебаламучена удочками, перенасыщена мочой, черт-те что, а не вода, воздух тоже перенасыщен всякой дрянью, черт-те что, а не воздух, да и вся она, переуплотненная столица, стала в своей перенасыщенности непохожа сама на себя, застыла в этой монументальности.
Я скажу Энджел просто: такая уж у меня природа, я не создан для семейной жизни. Она, моя жена, прожившая со мной два десятка лет, вопросительно посмотрит на меня, отца ее детей, и тогда я объясню, что вызрела новая жизненная ситуация и вот теперь заявила о себе. Причем не только мне — тебе тоже; я хочу сказать, мы должны пройти свой путь до конца, это единственное оправдание каждому из нас, после того как выполнены первейшие обязательства; отпустить, рискнуть — только в этом честь, только в этом искупление последних свободных лет. Да, верно, есть у меня одно заветное желание, но мне-то уж известно, до чего оно несбыточно: не смогу же я вечно соперничать, бороться за нее. Что-что, а это я знаю. Я вижу растерянность Мэттингли, что скитается по стране в тщетных поисках женщины, с которой он мог бы поговорить; вижу моего приятеля Леонарда, от которого ушла — к женщине — жена, прожившая с ним пятнадцать лет, он приглашает теперь своих коллег выпить с ним в его новой квартирке, темной и тесной; вижу те узкие пространства, в которых оказывается замкнута жизнь мужчин, плюс ко всему — ужас, упреки и отвращение детей, гнетущее сознание невыполненного долга у мужчин, разрушивших свою семью, а все это, понимаю, грозит мне. Мне грозит унылая общая судьба. Но послушай, скажу я ей, если мы сделаем это как надо, мы сможем спасти то лучшее, что есть в нас и в наших отношениях, мы сможем действовать рука об руку, вместе выполнять свой родительский долг, мы сможем помогать друг другу, относиться друг к другу по-человечески и всерьез, делиться мыслями, сохранять взаимное расположение, может, даже время от времени спать вместе.
Телефон: новосозданная группа по оказанию помощи сальвадорцам приглашает прийти послушать американского врача, который сотрудничает с повстанцами. Что ж, это мне интересно: врач был во Вьетнаме, летал на бомбежки.
Здороваясь, сосед, с которым мы только что повстречались у мусоросжигателя, сказал:
— Ох, и шпарили же вы с утра на машинке. Строчили как из пулемета!
В это время года едва только начинает смеркаться, во всех окнах загорается свет, и мне одновременно видно, где что происходит на многоярусной сцене. Он играет на рояле, а как раз под ним, этажом ниже, она поливает цветок в горшке. Разговаривая по телефону, люди жестикулируют так, словно собеседник находится прямо перед ними — наверно, телодвижения необходимы для модуляций голоса. Одна девочка только что подняла юбку и заглянула к себе в трусики. В детских комнатах, я замечаю, преобладают яркие цвета, ведь детям, как утверждают, нужны красочные игрушки веселой расцветки, вон там карапуз стоит на подоконнике, прижавшись к стеклу и подняв руки над головой, это он папу высматривает, не идет ли папа домой. Слезай, малыш. И повсюду в окнах жилого комплекса синхронно мерцают отсветы цветных телевизоров, идет популярная программа, на всех этажах одинаково колышется свет, меняются цвета, вот пошли новости, обрати внимание, как сменяют друг друга картины, экраны то вспыхивают, то темнеют, краски переходят одна в другую, показывают какую-то войну среди зеленых холмов, бегут люди, мелькают цвета.