Осколки сердца - Андрей Ветер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то раз он попросил меня о чём-то глазами, промычал что-то. Я не понял и стал выспрашивать, чего он хотел. Одно спросил, другое, уточнил… Он показывал глазами на коридор, на соседнюю комнату. Я взял его на руки и без труда – он был лёгок, как пушинка – перенёс его в другую комнату. Он указал глазами на шкаф. Я положил Юрваса на диван и открыл шкаф. Показывая ему то одну вещь, то другую, я в конце концов нашёл красивую коробку с глиняной бутылкой виски.
– Ты хочешь выпить?
Он отрицательно покачал головой.
– Ты хочешь, чтобы мы выпили это?
Он кивнул. Я не осмелился сказать «выпили на твоих поминках», но я понял, что именно это Юрвас имел в виду.
Вскоре его забрали в госпиталь, где он скончался 24 декабря, не приходя в сознание.
Мне казалось, что я предал его, потому что не был рядом с ним в момент его смерти. Много раз в моём воображении появлялась картина больничной палаты (почему-то серой и дымной) и его одинокая кровать в углу. Меня душило чувство вины, хотя я вроде и не виноват ни в чём. Но ведь я жил и спокойно спал в те минуты, когда он умирал… Может ли кто-нибудь понять меня?
Вспоминая его мучительную болезнь, я не могу не упомянуть мою мать, ибо она была неотъемлемой частью тех удручающих дней. Она не отходила от прикованного к постели Юрваса ни на минуту. Её преданность достойна того, чтобы её воспели в стихах. Она была рядом с мужем на протяжении всех тех мрачных месяцев, поила его с ложечки, протирала его, пыталась угадывать его слова, разговаривая с ним, когда он уже не владел речью. Лучшей сиделки Юрвасу не найти было ни за какие деньги. Таково было поведение женщины, которая в течение долгих лет не умела найти с мужем общего языка! Этот общий язык – язык любви – обнаружился в последние месяцы его жизни! Откуда взялась в моей матушке эта верность, о которой я и не подозревал раньше? Или это что-то иное, чему я не знаю имени? Загадка изнурительной семейной жизни…
Примерно через год после смерти отца я, перелистывая одну из его телефонных книжек, нашёл страницу, где было написано: «Нина, Андрюша, Юля, прощайте…»
Эти слова он успел написать до второй операции, после которой стал неподвижен. Значит, он понимал, что болезнь не отстанет и что жить ему оставалось недолго. Эти слова поразили меня в самое сердце. Они прозвучали словно из потустороннего мира. Возможно, они произвели на меня даже более сильное впечатление, чем сама смерть отца.
Наступила тяжёлая полоса мрачнейшего настроения. Период моего чёрного алкоголизма.
***
– Готов ли ты делать из людей предателей? Ведь наша работа направлена фактически на то, чтобы сделать из обычного человека изменника своей родины. Мы покупаем этих людей или убеждаем их работать на нас. В любом случае, это предательство. По крайней мере, граждане любой страны называются предателями и преследуются законом, если сотрудничают с иностранной разведкой…
Примерно такие слова я услышал от Шебаршина, когда пришёл к нему с решением пойти по стопам моего отца. Что-то похожее говорил мне Юрвас. Леонид Владимирович Шебаршин был уже руководителем внешней разведки, но я не знал об этом. Какая-то высокая должность – да, об этом знал, но руководитель всей советской разведки?!…
После смерти отца я не знал, куда себя деть. Меня разрывало отчаяние. Оказалось, что мой отец, с которым я виделся очень редко, был мне необходим. Он был воплощением силы и твёрдости, он был стеной, ограждавшей меня от многих трудностей. Он не успел стать мне другом, но успел сделаться чем-то гораздо более существенным, важным, фундаментальным. И вот эта фундаментальность исчезла в одночасье, ушла из-под ног, оставив меня висеть в невесомости.
Впервые я ощутил всю бессмысленность человеческого существования. Близкие люди, любимое дело – со всем этим рано или поздно придётся расстаться, всему настанет конец. Я не мог понять: зачем тогда это всё нужно, зачем надо стремиться к благосостоянию и душевному покою. Зачем карьера, зачем устремления? Куда ни глянь, всё заранее обречено на гибель, на всём лежит печать смерти. Заранее – это задолго до того, как появится то, чему предстоит умереть, эта печать уже поставлена и от неё не избавиться.
От Бога я был слишком далеко в те времена, чтобы принять мир таким, каков он есть. Мне казалось, что жизнь меня подло обманула. Мне требовались срочные перемены. И они пришли…
После долгих проверок, освидетельствований и собеседований я был зачислен в ПГУ КГБ и направлен на учёбу. Попав в КАИ (Краснознамённый институт имени Андропова), я соприкоснулся с людьми, некоторые из которых уже по пять-шесть лет работали в органах госбезопасности, правда, не в разведке. Они имели за плечами богатый опыт оперативной работы, и мне нравилось слушать их рассказы. Но в основном это были малообразованные люди, не знавшие ничего, кроме своей службы. До этого меня окружали офицеры совсем иного уровня, я вырос среди лучших представителей разведки: Юрвас, Леонид Шебаршин, Виктор Черкашин, Вячеслав Трубников, Александр Фадеев, Вячеслав Гургенов… Интеллигентные, внимательные, чуткие, проницательные люди, которых я уважал безмерно. Среди моих сокурсников в КАИ таких не нашлось…
Когда нас отправили в Тулу, где располагался десантный учебный центр, многие из курсантов почувствовали себя не в своей тарелке, так как мы вынуждены были ходить все под лейтенантскими погонами, в то время как некоторые из «новобранцев» дослужились уже до майора. Знаю, что один из моих сокурсников неоднократно ходил в Турцию и приносил на своих плечах оттуда пленных; он покорно слушал приказы руководившего нами капитана (часть выработанной привычки – не проявлять своих эмоций), но во время перекуров он иногда цедил сквозь зубы: «Не понимаю, что я тут делаю. Заставляют нас заниматься полной чепухой…»
Приставленный к нам капитан (из десантников) однажды не выдержал во время парашютной подготовки и заговорил.
– Мне приказано не спрашивать вас, кто вы, откуда вы. Понимаю, что вы здесь не просто так. Но мне не разрешили расспрашивать никого из вас. Я ничего не знаю о вас, хотя командир должен знать своих подчинённых. Что ж, это не моё дело. Я лишь должен научить вас тому, что умею делать сам… Я служил в Афганистане, был ранен неоднократно, поэтому я не хочу, чтобы вы испытали то, что испытал я… Вижу, что некоторые из вас хорошо владеют оружием, стало быть, прошли военную подготовку. Но всё же прислушайтесь к моим советам, у нас разный опыт, и никто не знает, что ждёт впереди…
Во время последних ночных учений я умудрился сломать руку. Произошло это как-то до смешного нелепо, без серьёзных причин. Мы забрались в овражек, из которого не сразу нашли выход наверх, и я просто поскользнулся, перешагивая через узенький ручеёк. Оступился и упал на правую руку. Если бы я, поднимаясь, опёрся на левую руку, то не сразу заметил бы, что повредил правую (настолько я был разгорячён взбудоражен долгим переходом). Но я подставил под себя правую руку, и она безвольно ушла куда-то вбок, отказываясь повиноваться. Кто-то помог мне подняться, выдернув меня за воротник из лужи. Через час мы попали под обстрел и вынуждены были спешно отступить. Только тут, когда пришлось быстро бежать, я почувствовал, что со мной что-то неладно, что я слишком устал. Рука сильно ныла, шевелить ею не получалось, и я заткнул её за лямку рюкзака. Наш капитан, когда ему шепнули, что я повредил руку, подозвал меня к себе и опытным глазам сразу оценил: рука распухла вдвое, запястье вылезло громадным пузырём и посинело.
– Пошевелите пальцами. Так, понятно… Для вас война закончена, – сказал он и послал меня с одним из опытных ребят к пункту, где должны были находиться наблюдатели.
До тульского медсанбата мы долго тряслись на забрызганном грязью автомобиле, который дребезжал всеми своими составными частями. Наконец добрались до места. Сделали рентген. Огласили результат – перелом лучевой кости. Налепили гипс.
А на следующий день нам внезапно объявили, что нас возвращают в Москву! Какая радость и какая досада одновременно! Военные игрища завершились успешно, но без меня. «Для вас война закончилась». В случае настоящей боевой операции никто не снял бы меня вот так запросто с задания и не отправил бы в укромный уголок.
Лестно одно: ребята, увидев на мне гипс, выразили уважение моему поведению ночью. Должно быть, все решили поначалу, что у меня лишь вывих или сильный ушиб; вероятно, обычно при переломах пострадавшие часто показывают меньше выдержки. Впрочем, в те годы я был гораздо терпеливее, выносливее, чем сейчас.
Когда же я увольнялся, в отделе кадров мне как бы невзначай напомнили о том, что я был единственный из всех, кто сломал руку на учениях.
– И что? – не понял я.
– Ничего. Просто это весьма странно. Один из всех…
Причин для моего увольнения было предостаточно. Во-первых, я не желал тратить на учёбу целых три года. Я боялся семинаров, боялся экзаменов. За годы учёбы в школе и в МГИМО у меня выработался стойкий отрицательный рефлекс ко всему, что было связано с процессом обучения. Думаю, что немаловажную роль в этом сыграла моя истеричная матушка, отчитывавшая меня за всякий «прокол». Возможно, именно это подорвало мою веру в собственные силы. Я не умел выступать на семинарах, а на экзаменах страх превращал меня в полного тупицу. Однажды на меня напала икота, с которой я не мог справиться в течение часа. Экзамены были для меня страшнейшим испытанием, потому что я отчитывался за то, что мне было абсолютно неинтересно. Мне никогда не нравилось говорить о том, что меня не интересовало, а подавляющее число предметов в МГИМО были мне попросту безразличны. Кто-то умел легко пересказывать заученные параграфы, а я – нет. Не видел в этом смысла… И вот снова пришла учёба. Теперь уже в КАИ. Я с удовольствием просиживал в библиотеке, читал секретные материалы, занимался греческим языком, фотоделом и прочими специальными дисциплинами. Но когда дело доходило до семинара, меня охватывала паника.