Сполошный колокол - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Донат покосился на мрачно восседавшего за столом пана. Неодобрительно подумал о себе: «Понесло – не остановишь. Чего это я?» И знал, что лжет. Чего? А пани? Черные печальные глаза под золотыми веселыми кудрями. Матовая кожа. Черные брови. Так бы и смотрел, да боязно – стыд сожжет твои же щеки.
– Рыцари, я зову вас поднять кубки за счастье и благополучие, – сказала пани, ласково улыбаясь.
Донат тоже заулыбался, но тут пан вперил в него желтые совиные глаза.
«К черту!» – сказал себе Донат и встал.
– Я не могу сидеть с паном за одним столом, – выпалил и сразу же смягчился: – Не смогу до тех пор, пока пан не соизволит объяснить свое странное поведение.
Пани слегка зарумянилась, а у пана презрительно искривились губы. Ответил без промедления:
– Дорогой друг, я охраняю пани. Ради ее безопасности я должен знать о человеке, ступившем под ее кров, больше, чем он сам знает о себе. Одежда, друг мой, всегда откровеннее своих хозяев… Давай забудем об этом! А вот дерешься ты сердито. Правда, одного желания убить врага мало, это нужно уметь! Но коль ты друг дома, то я научу тебя всем секретам великой польской сабли… Выпьем!
Донат не знал, что отвечать, что думать. Но в нем уже горело желание блистать в поединках. Припал к кубку, глотнул.
– До дна! – крикнул пан, накручивая на палец свой длинный ус.
Донат выпил до дна, и наконец ему стало легче.
– Мой рыцарь, как ты попал в Швецию? – спросила пани.
– Я там родился. Я из тех, кто нынешней осенью перешел границу.
– Значит, ты владеешь шведским языком?
– И шведским, и немецким, и…
И тут Донату подумалось вдруг, что ему, пожалуй, нужно скрыть в этом доме знание польского.
– И? – спросила пани.
Донат улыбнулся:
– Я расхвастался. Я хотел сказать, что умею говорить по-татарски, а на самом деле знаю не больше двух сотен слов.
– Ты знаешь шведский, немецкий, русский, слегка татарский и не знаешь польского?
– Увы!
– Если у рыцаря выдастся свободный часок, я готова заняться с ним польским…
И по-польски пригласила приступить к еде.
Донат смотрел на пани вопросительно.
– Считайте, что это урок первый… Подкрепитесь, рыцарь.
– Пани, ты представь нас друг другу, – сказал пан опять-таки по-польски.
Пани всплеснула руками:
– Я ужасная хозяйка! Я забыла вас познакомить… Это молодой стрелец Донат Емельянов… Правильно? Мне так представил тебя мой брат.
Донат кивнул.
– А это пан Гулыга. Мой соотечественник. Мой телохранитель. Мой добрый гений. Великий Иеремия Вишневецкий говорил о нем: во всем войске Речи Посполитой нет рыцаря, равного пану Гулыге в искусстве владения саблей.
– Все это правда! Но давняя. – Пан Гулыга печально и картинно поник головой. И вдруг он распрямился, глаза блеснули, мол, есть еще порох в пороховницах. – За дружбу!
Молодецки осушил кубок.
– Пани, – вновь осмелился спросить Донат, – ты так и не ответила на мой вопрос. Как же зовут тебя?
– Мне нравится, чтоб меня называли Пани, я вспоминаю, что я полячка. Меня зовут Пани!
– Пани? – Донат вскочил, кубок над головой, в глазах восторг. – За Пани!
Окольничий Собакин
К воеводе в думную комнату вбежал дьяк:
– Пришли!
Никифор Сергеевич знал, кто пришел, знал, но брови его поднялись в изумлении от дерзости дьяка. Вбежал, не поклонился, не перекрестился, чина не блюдя, ляпнул свое: «Пришли!» – и бороденкой трясет от страха.
– Выйди, дьяк! Войди, как положено, – сказал Никифор Сергеевич и ткнулся круглым, как репка, носиком своим в ученую, поганого латинского письма книгу.
Дьяк оторопел, и не только бороденка – голова на его плечах закачалась туда-сюда, будто ее успели уже отделить от хорошей, гладкой, как свиной окорок, шеи.
– Никифор Сергеевич, так вить они пришли! – взвизгнул дьяк, но от голоса своего же, противного, высокого, опамятовался, выскочил за дверь и, не успев притворить, распахнул ее.
Стоя на пороге, вместо крестного знамения махнул на себя рукой и выпалил, будто скорописи писал:
– Господин оклыч Никфр Серч! Пришли!
– Что ты бормочешь? – поднял глаза от книги окольничий. – А ну-ка, войди еще разок да объясни толком спешку свою.
Непонятное упрямое спокойствие воеводино надломило дьяка. Шаркая ногами, он вышел за дверь, тяжело ее затворил за собою. Потом несколько раз дергал с той стороны за ручку и, обессилев, не мог отворить. Отворил-таки, пал на колени и застонал:
– Смилуйся, боярин! Воевода наш Никифор Сергеевич, смилуйся, не погуби! Пришли!
– Кто? – спросил Никифор Сергеевич, встал, вышел из-за стола и приказал: – Я стою, встань и ты.
Дьяк поднялся.
– Кто пришел?
– Псковичи, боярин! Толпой! Меня на крыльце за грудки взяли. Спасибо Донату-стрельцу новоприборному: отбил и согнал с крыльца воров.
– Зачем же пришли горожане?
– Смилуйся, боярин, с устным челобитьем к тебе. Говорят, чтоб ты задержал отдачу хлеба в Свейскую землю. Им, псковичам, говорят, хлеба купить негде. Говорят, волен Бог да государь. Говорят, станем-де все у житниц сами, хотя-де велит государь всех их перевешать. А в Свейскую землю, говорят, хлеба из государевых житниц им не давывать.
– Не давывать? – Никифор Сергеевич сощурил глаза. – Говоришь, новоприборный стрелец толпу-то с крыльца прогнал, тебя отбивая?
– Прогнал!
– Так пусть же старые стрельцы гонят весь сброд за ворота.
Дьяк взмахнул, как ворон, руками и вновь грохнулся на колени:
– Боярин, родненький, Никифор Сергеевич! Нельзя гнать! То вить псковичи перед крыльцом твоим!
Поднял молитвенно глаза на воеводу, а воевода в книгу свою, как филин, пялится. Заледенело сердце у дьяка Ивана Харитоныча.
Читаешь, миленький? Читай. Авось зачитаешься. Вышел дьяк к толпе и сказал ей вежливо:
– Воевода, окольничий Никифор Сергеевич Собакин, челобитья вашего не примет.
Фамилию воеводы выкрикнул дьяк по-особенному: глядишь, услышат, глядишь, поверят – дьяк службу служит, а душа его к службе этой не лежит. Собакин – он и есть Собакин.
Максим Яга зазвал Доната в питейное заведение, но пить хмельного не стал и Донату не велел. Сказал он ему слова престранные:
– Видал я тебя сегодня в деле. Не испугался многих – хвалю. Они тебя, молодого петушка, испугались. Нет ничего для стрельца дороже, чем верная служба царю. За службу, за верность – хвала тебе. Но мы ведь тоже, Донат, не пугливые. Кабы шли чужие, а то вить свои шли, суседи и родичи… Ныне дело, Донат, особое, дело псковское. Ты человек пришлый, жизни нашей не разумеешь, а потому мой тебе стариковский совет: заболей-ка денечка на три и на Троицкий двор носа не кажи!
Опустил Донат голову:
– Доброе ли ты дело, Максим Яга, учинить собираешься?
– Доброе! – ответил твердо старый стрелец.
У Доната глаза заблестели, руки к сердцу прижал:
– Я бы послушал тебя, Максим, только клятву переступить не могу. А клятву свою я отцу, царство ему небесное, еще в детстве дал: служить тому верно и до конца, у кого на службе. А пошел я, Максим, на службу к московскому царю, а начальником надо мною окольничий.
Тряхнул седой головой старый стрелец:
– Хорошо сказал. Делай, Донат, как знаешь. Только на рожон не лезь. Быть во Пскове великой смуте. Боюсь за тебя, а ты мне люб.
И они разошлись.
И побежал Донат к полячке своей.
Дом пани
Донат подходил к дому, насвистывая песенку.
А что? Один на толпу вышел, и толпа отступила. На крыльцо воеводское лезли скопом, злы, того и гляди, разорвут. Хоть и говорит Максим Яга, что стрельцы его не из пугливых, перед своими, мол, попятились, суседей бить жалко, а у смелых-то лица будто снежком прихватило… Тут и вышел Донат на толпу с топориком – щенята, кубарем с крыльца. Пятки будто маслом мазаны.
Вкусил человек власти! Видел своими глазами глаза многих, и в тех глазах ничего не осталось, кроме страха. Перед ним.
Твердо наступал на псковскую землю Донат. И легко.
Шел домой. А в доме – Пани. Вот он, двухъярусный, неприметный среди подобных, просторный дом на тихой старой улочке.
Усмехнулся Донат. Вспомнил, как поутру Прокофий Коза по-отцовски руку на плечо ему клал: «Сменишься с караула, пойдем тебя на постой определять». Донат его и огорошил: «Уже встал я на постой, Прокофий. А за память спасибо». – «Дорого ли платишь?» – спросил Коза. «Пустяк!» – отмахнулся Донат и подумал: а ведь надо о цене-то спросить.
То было единственное облачко за весь день, мелькнувшее над головой новоприборного стрельца.
Веселую песенку насвистывал он. И вдруг из сеней его дома, дома Пани, осторожно вышел человек в лисьем треухе. Повел глазами, заметил Доната, отвернулся и юркнул за угол.
Ревность будто шпагой проткнула сердце. Выхватил саблю Донат – и за лисьим треухом. Но переулок был пуст. Он в другой, третий.
А тут еще распахнулась перед самым Донатовым носом калитка, и вышла из ворот Евдокия, та девушка, что у Козы муку просила. Донат отшатнулся. Сабля в руке – стыдоба.