Походный барабан - Луис Ламур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы причалили, спустили сходню, и я свел на берег своих лошадей. Несколько портовых бродяг остановились поглядеть, и я забеспокоился, потому что лошади были великолепны и могли вызвать толки и пересуды.
На берегу даже в такой угрюмый, пасмурный день толпами сновали купцы, громоздились кучи товаров и погонщики грузили кладь на верблюдов или сгружали вьюки.
Я сел на Айешу и, ведя в поводу остальных лошадей, поехал по узкой улице в сторону от моря. Оглянувшись, я заметил, что на улице стоит в одиночестве какой-то человек и смотрит мне вслед.
Шпионы, как и воры, встречаются повсюду.
Кроме меча и кинжала, у меня был лук и колчан стрел. Направляясь к востоку, я повстречал несколько верблюжьих караванов, идущих на запад, в Требизонд. Около полуночи я съехал с дороги и расположился в высохшем русле — «вади» — среди зарослей ивняка.
Там была трава для лошадей, и небольшая низинка, скрытая от чужих глаз холмом и ивняком. Собрав сухих веток, я поджарил баранины и поел, наслаждаясь тишиной.
Где-то поблизости отсюда греки из десятитысячного отряда Ксенофонта, отступая после смерти Кира, поели дикого меда, который превратил их в безумцев. У всех, кто ел этот мед, начались приступы рвоты и поноса, и они не могли стоять на ногах. Те, которые лишь немного попробовали, казались пьяными; другие на время впали в безумие, а несколько человек умерли. Этот мед, как я узнал у одного армянина, был собран с цветков азалии и содержал наркотическое вещество.
Достав из поклажи чистое платье, я выбросил византийский костюм, кроме кольчужной рубахи и плаща, надел «бурдах» — нижнюю одежду, подпоясываемую кушаком, — а потом натянул «аба» — длинное верхнее платье. Под кушаком был скрыт мой старый кожаный пояс, мое единственное имущество, оставшееся от родного дома, если не считать дамасского кинжала. Потом я вновь надел тюрбан ученого, прибавив к нему «тайласан"note 25 — шарф, который надевают поверх тюрбана; один конец его проходит под подбородком и перекидывается через левое плечо.
Тайласан носили судьи и богословы, он давал некоторую защиту от расспросов и нападений и соответствовал той личине, которую я выбрал для себя, — образу Ибн Ибрагима, лекаря и ученого. Выбор этот был не случаен, ибо единственный способ, каким мог я отворить ворота Аламута, — это принять обличье ученого. Однако, едва лишь войдя в эти ворота, я окажусь в окружении фанатиков, готовых разорвать меня на куски при малейшей оплошности.
Съежившись у малого своего костерка, я чувствовал на себе холодную руку отчаяния. Каким же надо быть глупцом, чтобы хотя бы надеяться, что я сумею совершить чудо — проникнуть в неприступный Аламут?
Снова и снова перебирал я в памяти все, что знал, и не находил выхода. Единственной надеждой моей была сомнительная возможность получить в неопределенном будущем приглашение от самого Рашида ад-дин Синана, человека, славящегося даром интуиции и, по слухам, интересующегося алхимией.
Об этом мне не было известно ничего, кроме базарных сплетен; придется, видимо, остановиться в Табризе и утвердиться в этом городе в качестве Ибн Ибрагима. И пусть там шпионы Старца Горы понаблюдают за мной на досуге.
Но как только я войду в ворота Аламута — если мне повезет, — каждая секунда будет нести опасность.
Азиза в замке принца Ахмеда, Сюзанна в замке Саон, Валаба в салонах Кордовы — думают ли они обо мне хоть иногда? Но кто вспоминает о страннике, который появляется лишь на один скоротечный день или два, а затем исчезает? Я проходил через их жизнь, как тень в саду — а кто помнит тень? Да и почему они должны помнить?
Неужели для меня всегда будет так? Неужели я — всего лишь прохожий в этой жизни?
Если человек возвращается и снова становится на ту же почву, он ли стоит там или чужой?
Арморика останется Арморикой; пески Бриньогана останутся песками Бриньогана, а вот Кербушар будет… кем же?
Воспоминания об огромном весле в моих руках, о зловонной грязи подо мной, об объятиях Азизы, о книгах в большой библиотеке Кордовы, о мече, рассекающем кость… или о том исхлестанном дождем утесе в Испании…
Какая часть моего существа осталась навсегда в тех местах, и какая донесла меня сюда, может быть, к порогу моей смерти?
Какая часть моей души осталась лежать на пропитавшейся кровью траве там, где умер гансграф со своей Белой Торговой Компанией? Какая часть моей сущности осталась на той грязной поляне, где лежал я, опрокинутый, униженный, избитый, беспомощный, неспособный сопротивляться?
То, что кости мои не остались лежать там, что их не растащили волки и стервятники, — это всего лишь удача или нечто большее?..
Провалилась в костер прогоревшая ветка, взлетели искры.
Найду ли я когда-нибудь свое настоящее место? Или предначертано мне скитаться по миру, словно потревоженному духу? Найду ли я ту, которую ищу? Ту, что будет для меня дороже всего и всех на свете?
А! Ребенок я, что ли, чтобы так мечтать? Мне посчастливилось остаться в живых, а если я освобожу отца и сам ускользну живым, то, верно, мне посчастливится ещё больше.
Ну, а как же походный барабан? Услышу ли я вновь его мерный рокот? И, услышав, подниму ли свою ношу и пойду ли вслед за ним, приноравливая шаг?
А гансграф? Там, где он сейчас, слышен ли этот барабан? С ним мы прошагали через всю Европу и вошли в Азиюnote 26, и он довел нас прямо до самых врат смерти.
Глава 48
Кто станет утверждать, что не испытывал возбуждения, вступая впервые в чужой город? Или сходя на берег в чужом порту?
А красота Табриза? К северу, югу и к востоку раскинулись красноватые, апельсиновых оттенков горы, сияющие цвета которых казались ещё ярче в противопоставлении с роскошной зеленью полей и садов. Табриз — драгоценный камень среди городов, орошаемый текущими с гор реками.
В этот город пришел я, Матюрен Кербушар, известный ныне под именем Ибн Ибрагима, врача, ученого и паломника к святыням ислама.
Более десяти миль в длину имеет стена, окружающая Табриз, через десять ворот входят путники в город, а за пределами стены лежат семь округов, каждый из которых назван по имени реки, орошающей его.
Я замедлил шаг, ибо я теперь ученый и должен вести себя с достоинством, подобающим моему положению. То, что произойдет здесь, может открыть ворота Аламута.
Однако, когда я подъехал ближе к городу, не я, а мой жеребец и кобылицы привлекли всеобщее внимание, ибо не жил ещё такой араб, который не узнал бы знаменитых пород. Эти лошади не соответствовали моей роли ученого, но убедительно свидетельствовали, что человек я богатый и значительный. За таких кобылиц, как мои, велись настоящие войны, а у меня их было три, да ещё и жеребец.