Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в самом деле, все это как будто величественной мистерией и было: после какого-нибудь торжественного, похожего на священнодействие совещания голубоглазый полковник подписывал внизу исписанного листа бумаги всего семь букв — Николай — и вот начиналась всеобщая беготня с озабоченными лицами военных и штатских господ, работа телеграфа во все концы России, и семь сакраментальных букв этих приводили в движение многомиллионные армии, пушки и ружья начинали стрелять, кавалерия скакала, пылали города и деревни, бесконечные тысячи изувеченных и убитых устилали поля, и в глупейшую из всех книг человеческих, Историю, кровью, огнем и дымом вписывалась еще одна новая страница, в которой было очень много всего, но не было только одного: правды. Один нажим невидимой кнопки здесь, в захолустном городке, и разыгрывались огромные, часто потрясающие драмы — естественно, у всех этих очень вылизанных людей создавалось не только преувеличенное, но прямо совершенно сумасшедшее представление о своих возможностях, о своих силах, о своем значении в жизни. Но взирая так, с полным уважением и почтительностью на самих себя, все эти люди не то вольно, не то невольно упускали из виду два крупных обстоятельства: во-первых, что всякий нажим их кнопки обусловливался всегда всей совокупностью миллионов часто неуловимых исторических причин, а во-вторых, что этот нажим всегда неизменно давал не те результаты, которые от него они ожидали. Им нужно было отбросить или наказать врага — конечно, дерзкого, зарвавшегося и прочее — они нажимали свою кнопку, и вот враг стирал вдруг целый ряд их крепостей, уничтожал целые корпуса и занимал целый ряд новых провинций! Совершенно ясно, что все эти торжественные заседания, где решался этот нажим кнопки, вся эта торжественная беготня с торжественными лицами и желтыми портфелями, вся эта бесконечная работа телеграфистов была произведена впустую; совершенно ясно, что семь магических букв никакой силы не имеют; совершенно ясно, что владеет событиями и их себе самодержавно подчиняет миллион случайностей, которых не может предусмотреть ни один человеческий гений, — нет, у них все было взвешено вполне научно, вполне правильно, но вот: нет людей! И вот слетали со своих постов один или несколько генералов, батюшки служили новые молебны, торжественно собирались новые заседания, снова появлялись на листе бумаги семь магических букв, снова ожесточенно и многозначительно начинали бегать все прилизанные люди, снова работал телеграф и — снова получалось совсем не то, что всеми этими людьми ожидалось. Но это ни в малейшей степени не нарушало самоуверенности этих людей, ни их вылизанности, ни всего торжественного хода жизни этого святилища, в котором они были жрецами.
Эти трагические, недостаточно до сих пор продуманные человечеством явления бессилия воли человеческой в управлении волями себе подобных, трагическое бессилие так называемых вождей, может быть, не продуманы и не поняты отчасти потому, что в случае так называемых удач картина как будто меняется совершенно. Но это только оптический обман. Это происходит только потому, что наблюдатель берет слишком короткий период истории для своих наблюдений. Наполеон добился как будто своего под Аустерлицем, под Бородиным, под Лейпцигом, — да, но Аустерлиц + Бородино 4 — Лейпциг в итоге дают Святую Елену, то есть, другими словами, повторное нажимание кнопки в итоге давало не то, что было нужно, а часто результаты совершенно противоположные. Вильгельм II как будто добился своего и под Льежем, и под Верденом, и под Варшавой, и на Карпатах, и в целом ряде морских боев, но Льеж + Варшава + Верден + Рига + ряд блестящих морских боев = Версальскому договору. Союзные фельдмаршалы как будто добились своего и на Марне, и в последних, заключительных битвах, и на Руре, и на Рейне — да, но сумма этих успехов еще не подведена, и если учесть опыт истории, результат их будет неизбежно совсем не тот, которого ждет от них культурное человечество нашего времени. За тысячелетия человеческой истории ни вожди, ни их стада все еще не удосужились узнать, что они ничего не знают… И потому та же могилевская мистерия была снаружи очень величественна.
Но вся эта вылизанность, значительность, торжественность были лишь снаружи, для внешнего мира, для непосвященных. Все что было точно большой обстановочной пьесой, в которой все они очень дружно играли свои роли на удивление гигантской страны. Совсем не то было за кулисами, где играли, и боролись, и чадили совершенно те же страсти и в особенности страстишки, которые движут людьми и на Хитровке. Зависть, жадность, тщеславие, мстительность, гордость, женщина, пьянство, обжорство, ограниченность и прочее и тут были главными источниками вдохновения деяний человеческих, и тут минута торжества оплачивалась позором близкого поражения, и тут мучили людей тяжкие сделки с совестью, и тут темно бродило среди душ преступленье, и тут иногда встречались люди, способные на чистый порыв и на самопожертвование, несмотря даже на всю эту вылизанность и на все крестики и пестренькие ленточки, которые украшали эти гордые, подбитые ватой груди… Словом, и пьеса, и актеры были совершенно те же, что и везде, — разница была лишь в костюмах да в декорациях.
Старый М. В. Алексеев, начальник штаба Верховного Главнокомандующего, с некрасивым, простоватым, точно солдатским, но умным лицом, грубоватый parvenu[56] — он был сыном маленького армейского офицерика из захолустного гарнизона — в этом блестящем, вылизанном мире сидел в своем большом кабинете с одним из очень близких ему генералов, Катунским, который только что вернулся с фронта, куда он был послан Алексеевым с особым поручением. Все стены кабинета были увешаны огромными картами, утыканными пестрыми флачками, а большой стол был завален грудами бумаг. Утренний телеграф принес с фронта очень плохие вести, и оба генерала были в очень удрученном состоянии.
— Дела швах… — сказал Катунский, плотный, но подбористый человек, немножко за сорок, с очень загорелым лицом и аккуратно подстриженной, чуть седеющей бородкой.
— Нельзя ничего сделать, когда враг и на фронте, и в тылу… — блеснув очками, сумрачно сказал Алексеев, рассеянно оглядывая разложенную перед ним карту. — И еще неизвестно, какой опаснее…
— Да неужели же тыловой враг так опасен, как о нем говорят? — с некоторым сомнением проговорил Катунский. — Мне все кажется, что его значение преувеличивают…
Алексеев хмуро усмехнулся.
— Не знаю, батюшка Александр Сергеевич, не знаю-с… — вздохнув, сказал он. — Темна вода во облацех вообще, а в наших в особенности. Но вот вам факт, толкуйте его, как хотите: карта расположения наших сил, которая и по закону, и по смыслу может быть только у государя да у меня и ни у кого больше, оказалась в руках императрицы…
— Что вы говорите?!
— Факт… — пожал плечами Алексеев. — Скажите мне, пожалуйста, на что она ей нужна? Если это праздное бабье любопытство, то ведь простая деликатность, простая корректность должны были подсказать ей, что этого допускать никак нельзя…
— А около постоянно вертится там эта болтушка и интриганка Вырубова, и Гришка там, Штюрмер… — заметил раздумчиво Катунский. — Действительно, черт знает, что делается…
— То-то вот и есть… — сказал Алексеев. — Вот и не знаешь, куда больше смотреть: то ли на Гинденбурга, то ли на Царское Село… Допустим даже, что ее германофильство вздор, что во всей этой болтовне девять десятых вранье, но на нервы все же это очень действует… И для чего он ее во все посвящает, не пойму!.. — тише сказал он и, взглянув на часы, добавил: — Ну, мне время идти в штаб. Вы приглашены сегодня к высочайшему обеду?
— Нет…
— Ну так пообедаете у меня, тогда и потолкуем… Я недавно виделся с Родзянко, и мне хочется побеседовать с вами на эту тему… Они говорят все-таки немало дельного…
Старик собрал в портфель нужные бумаги, пожал руку Катунского и уныло пошел в штаб. Но по дороге он спохватился и сделал лицо спокойное и достойное.
Царь был в этот день в очень хорошем расположении духа. Он отлично выспался, старательно вымылся и вместе с Алексеем помолился Богу и напился кофе. Наследник спал с ним в одной комнате на походной кровати, как и сам он, — предполагалось, что это спанье в одной комнате и на простеньких кроватях должно кого-то умилить, кому-то показаться значительным. За кофе государь разбирал курьер из Царского. Письмо от АНсе было спокойное и милое. Чрез неделю они должны были свидеться. Он уже две недели не видал жены и очень тосковал о ее ласках. Но теперь уже скоро…
— Ты что будешь делать до завтрака? — спросил царь сына, довольно полного мальчика с красивыми глазами, одетого в солдатскую форму, что — опять-таки предполагалось — должно было значить что-то особенное.