Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генерал Орлов занимал в тайном движении совершенно особое место. Опытный и решительный военный, он, единственный из всех заговорщиков, имел в подчинении реальную военную силу — дивизию, солдаты которой были энтузиастически привязаны к своему генералу. Орлов, готовя дивизию к восстанию, зашел уже очень далеко, и смелый характер его действий привлек внимание начальства. Под угрозой близкого ареста Орлов выдвинул предложение немедленных решительных действий, стремясь начать восстание до того, как у него отнимут дивизию. Однако главари южного декабризма не поддержали этого плана: ни они, ни декабристский Север не были еще готовы к восстанию. В планах М. Орлова декабристам виделось отражение его авантюризма, его «наполеоновских» замашек. Вместе с тем в момент создания пушкинского стихотворения Орлов — все еще командир дивизии — был слишком большой силой, чтобы от него можно было просто отмахнуться. В этой атмосфере неопределенности, сомнений и надежд и написано послание Давыдову.
Поэтический рассказ строится как серия намеков «для понимающих». При этом ситуация узкодоверительного разговора с друзьями создается тем, что политические намеки перемешиваются в стихотворении с не совсем пристойными рассуждениями о женитьбе Орлова, видимо активно обсуждавшейся в дружеском кругу. Стилистически этому соответствует игра двойными смыслами: неудобными для печати, с одной стороны, и конспиративными намеками — с другой. Двум злободневным событиям жизни Орлова придан единый многозначный образ — призыва солдата в армию:
…Меж тем как генерал Орлов —Обритый рекрут Гименея, —Священной страстью пламенея,Под меру подойти готов…
(Пушкин, II, 178)Шуточная форма стихотворения для современного читателя, проникшего в скрытый политический смысл текста, может показаться данью конспирации: политически злободневное содержание Пушкин вынужден маскировать ироническими интонациями, а задача историка — «снять» этот шуточный тон и обнаружить серьезное политическое содержание. Это не совсем так.
Декабристский бытовой тон включал набор стилистических возможностей. Стиль, характерный, например, для Н. Тургенева или Рылеева, — перенесенный из искусства стиль высокой гражданской патетики. Чувство комизма, шутка были такому стилю чужды. Не случайно, когда Рылеев начал писать агитационные сатиры, они получались не очень-то смешными. Однако комизм не был монополией либеральных арзамасцев или склонного к шуткам Жуковского: язвительная насмешка Чацкого сохранила для нас еще одну важную интонацию декабриста.
Стиль пушкинского послания — сочетание «высокого» содержания с бытовым, патетики с иронией — совершенно невозможен для декабристской поэзии от В. Ф. Раевского до Рылеева, но достаточно близок к «Зеленой лампе». Образцом этого стиля можно считать послание к Пущину, также связанному с ложей «Овидий»:
В дыму, в крови, сквозь тучи стрелТеперь твоя дорога;Но ты предвидишь свой удел,Грядущий наш Квирога.И скоро, скоро смолкнет браньСредь рабского народа,Ты молоток возьмешь во дланьИ воззовешь: свобода!Хвалю тебя, о верный брат!О каменщик почтенный!О Кишинев, о темный град!Ликуй, им просвещенный.
Послание раскрывает совершенно необычный облик занятий ложи «Овидий». Первая строфа прекрасно вписывается в стилистику декабристской поэзии. И упоминание насильственной революции (образы крови и стрел), и имя одного из вождей испанской революции связывают текст с злободневными политическими проблемами. Создается двойная «тайная» образность: провинциальный Кишинев (сравним Кронштадт, куда Рылеев предполагал отступить в случае неудачи в Петербурге) осмысляется сквозь образ испанского армейского центра, расположенного на крайнем юге Пиренейского полуострова: поднятая на периферийной границе революция победоносно шествует к своему «пределу» — в столицу (столицей для декабриста неизменно была Москва, и победа мыслилась как ее завоевание). Продвижение от Кишинева к Кронштадту или к Москве — русский вариант продвижения Риего и Квироги в Мадрид, а в конечном итоге — осуществление неудачной попытки Брута захватить Рим. Образность, стоящая за первой строфой стихотворения, как и ее стилистика, носит революционно-патетический характер.
Во вторую строфу вторгается совершенно, казалось бы, неуместная масонская образность («молоток»), развитая в заключительной третьей строфе («брат», «каменщик»). Свобода для «рабского народа» завоевывается с помощью масонского ритуального жеста и совершенно несовместимого с масонством политического лозунга («И возгласишь: свобода»). Напомним, что политические интересы были категорически запрещены масонству как занятия, искажающие самую цель ордена. В свое время Н. И. Новиков, мучимый сомнениями, обратился к известному теоретику масонства с вопросом: как можно отличить истинных масонов от ложных. Ответ: если в занятиях ложи обнаружится хоть след политики, то это мнимое масонство. Противопоставление нравственности и политики характеризовало масонство и в декабристскую эпоху. Следствием было то, что по мере созревания политического декабризма разрыв с масонством делался неизбежным. Даже попытки использовать масонскую структуру для конспиративной тактики оказались неудачными: масонские одежды рвались и расползались на плечах политического общества. Тем более странным кажется то, что мы узнаем о последней легальной ложе александровской эпохи.
Парадоксальное сочетание масонского «молотка» и политического призыва к свободе, комизм которого был очевиден для привычных к масонским текстам декабристов, завершалось строфой, открыто иронизирующей над попыткой одеть декабристское содержание в масонские одежды. Ясно ощутимая аудиторией масонская терминология (образ «темного града», «просвещенного» светом «братьев»-«каменщиков») комически контрастировала с образной системой первой строфы. Масонская лексика дается с отчетливой иронической интонацией. А типичный для кишиневских посланий Пушкина резкий стилевой контраст революционно-гражданской патетики и вступающей с ней в игру иронии воспроизводит пушкинское восприятие самой ложи «Овидий» — ее сущности и ее оформления.
Еще интереснее не получившее до сих пор отчетливого истолкования стихотворение «Вакхическая песня». Интуитивное читательское чувство подсказывает важность этого произведения — бесспорно, одного из лучших в поэтическом наследии Пушкина. Между тем смысл его остается недостаточно проясненным. В литературе, посвященной стихотворению, следует отметить статью Мурьянова[513]. Автор истолковывает «Вакхическую песню» как ритуальный масонский текст, произносимый перед началом орденской трапезы. Действительно, при чтении стихотворения у читателя возникают образы, связанные с масонством и напоминающие о нем. В этом смысле сближение «Песни» с вступлением Пушкина в масонскую ложу «Овидий» справедливо. Однако общее истолкование «Вакхической песни» как ритуальной масонской поэзии представляется совершенно неприемлемым.
Первые же строки стихотворения обращают нас к образности, решительно исключающей возможности ее масонского истолкования. Упоминания античной вакханалии и бокалов, поднятых за здравие возлюбленных, отсекают всякую возможность понимания текста как масонского. Провозглашение на масонском ритуальном ужине тоста:
Да здравствуют нежные девыИ юные жены, любившие нас! —
как и называние ритуального гимна «вакхальными припевами» — в равной мере невозможны. В масонской поэзии могли встречаться квазилюбовные образы и сюжеты, но они носили мистико-аллегорический характер. В пушкинском же гимне поэтика мистических аллегорий полностью отсутствует. Сам образ вакханалии ведет к античной символике и полностью несовместим с ориентированным на библеизм масонским ритуалом.
Вместе с тем «вакханалия» понимается здесь не в поверхностном псевдоантичном смысле, а в ее подлинном, высоком значении — пира, на котором Радость возвышается до уровня культа. Это не демоническая радость романтика, а светлая, всепроникающая, объединяющая человека с космосом радость культуры греков. Композиция стихотворения — последовательное восхождение от поэтизации человеческого счастья к всеобщему благу человечества как высокому просветительскому культу.
Первая строфа «Песни» говорит о счастье, которое дается человеку любовью к «девам» и «женам». Эта высокая поэтизация любви как всеобщего закона резко отличается от героического аскетизма Рылеева («Любовь никак нейдет на ум, // Увы, моя отчизна страждет»). Следующий образ — поднятые бокалы с опущенными в них «заветными» (то есть тайными) «кольцами». Тост этот вслух не произносится. Значение его двояко: так пьют за здравие тайных возлюбленных, но так же пьют и за здоровье тех, чье имя закрыто конспирацией. В послании к Давыдову Пушкин вспоминает тосты, при которых