Книга бытия (с иллюстрациями) - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Занятие было сорвано — чего мы и добивались.
6
Время было странное — и мы были странные.
Возможно, никогда раньше не воздвигали такого множества ветряных мельниц и не появлялось такого количества фанатиков, кидавшихся на героическую борьбу с ними. Кинотеатры перестали называться иллюзионами — но в иллюзион превратилось само общество. Головы кружились от бредовых идей и галлюцинаций, людей сводили судороги пламенной борьбы с тенями. Правительственные идеологи объявили себя материалистами, но, пренебрегая материальным миром, энергично боролись за призрачное господство в царстве фантомов. И никогда еще так мощно, как дикая зелень из плодородной земли, не перли из народных недр таланты и дарования. Недавняя революция обернулась двуликим Янусом — щедро культивировала человеческие способности, которые потом душила.
Одно из таких горячих сражений с идеологическими ветряными мельницами близко коснулось и меня — и в немалой степени определило мою реальную жизнь. В философии разгорелась дискуссия — и я не смог остаться в стороне. Конфликтовали механисты и диалектики. Жестокий этот спор и яйца выеденного не стоил — так показало неотвергаемое будущее. Но в двадцатые годы философская полемика казалась не иллюзией, захватывавшей ум и терзающей душу, а вполне реальным делом — той самой идеей, которая, по гениальному определению Маркса, умевшего под идеологический сумбур и неразбериху подводить убедительные основания, превратилась в материальную силу. Гегель когда-то пошутил, что можно доказательно обосновать любое утверждение — и потому все, что в мире есть испорченного, испорчено с добрыми намерениями. Именно это и оправдывалось в яростной схватке механистов и диалектиков. О чем они спорили? Это трудно четко обозначить — в принципе, речь шла об очередной фата-моргане.[46] И те, и другие соглашались, что они материалисты и даже воинствующие атеисты. Но материализм одних (механистов), опиравшийся на законы естественных наук, был примитивен — и эту их слабую сторону соперники хорошо разглядели и ловко раскритиковали. Вторые верно служили новой доктрине — материалистической диалектике. Беда в том, что она тоже была фикцией. Несколько здравых идей о противоречиях в любом развитии, о соотношениях количества и качества — и все… Слишком мало для настоящей науки!
Зато в дискуссии непрерывно поминались великие имена: Декарт и Спиноза, Кант и Гегель, Фихте и Шопенгауэр, Шеллинг и Ницше… В тяжеловесной книге лидера диалектиков Абрама Деборина «Введение в философию диалектического материализма» (среди адептов она стала библией) трактовались важные вопросы — меня это привлекало. Я увлекся — на всю жизнь — пантеизмом Спинозы, читал и перечитывал Гегеля, даже его труднейшую до невразумительности «Феноменологию духа», задумал соединить с материалистической диалектикой некоторые идеи Лейбница. А поскольку я к тому же самостоятельно изучал анализ бесконечно малых величин (дифференциальное и интегральное исчисление) и продолжал увлекаться физикой, то в моем несозревшем мозгу родилась грандиозная и, мягко скажем, самонадеянная идея: я решил создать новую науку, соединяющую материалистическую диалектику, математику и физику. Я назвал ее «Системой исследования» и стал усердно заполнять тетрадь новыми законами мироздания — скоро выпочковалась целая карандашная книга.
Достоевский как-то сказал: «Покажите вы русскому школьнику карту звездного неба… о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною». Я, вероятно, был похож на этого самонадеянного мальчишку.
Впоследствии я писал о тогдашних своих увлечениях:
Когда все спят, я погружаюсь в том Спинозы…Сейчас передо мной вся мудрость мира.Все цели жизни на краю столаВ зеленой книге. Строгий, ясный голос,Не заглушённый сплетнями веков,Звучит в моей душе. О, как все голо,Каким сплетеньем дрязг и пустяковМне кажется весь мир мой в этот миг!Я принял бы все казни, все страданья,Когда б принятье их дало созданьеОдной из этих вечно юных книг.
Мне казалось, что я окончательно определил свою ближайшую задачу: сделать из схематичной материалистической диалектики настоящую науку, для чего добавить к старым ее законам (отрицания отрицания, перехода количества в качество и единства противоположностей) законы новые (предварительно, разумеется, оные разработав).
Осуществление этого фантастического плана не мешало другим, более реальным делам. Среди них было много насущных — например, заставить Генку Вульфсона заняться изобретениями по-взрослому серьезно (себя самого я, конечно, считал очень серьезным).
В то время Генка интересовался проблемой реактивной отдачи. Может быть, определенную роль в этом сыграл его соученик по профшколе № 3 Валентин Глушко,[47] а может, это была собственная Генкина идея, но он принялся разрабатывать снаряд, снабженный дополнительным ракетным ускорителем.
— Все дело, Серега, в скорости, с какой бронебойный снаряд ударяет в цель, — объяснял он. — Ее можно усилить за счет отдачи, если в снаряд встроить небольшой запал, который взрывается в момент попадания или за микросекунды до того. Все расчеты я сделал, конструкцию прочертил — надо построить модель.
Я предложил пойти в Одесскую артиллерийскую школу (еще до революции она разместилась в нескольких больших зданиях на третьей станции загородного трамвая) — там наверняка найдется нужное оборудование. Гена колебался, я настоял. Он перенес чертеж на ватман, приложил расчеты — и мы отправились. В школе у нас забрали бумаги, пообещали рассмотреть и попросили прийти через неделю.
Спустя неделю нас принял сам помощник начальника по политчасти. Этого человека, подпольщика-большевика, героя гражданской (два или три ордена Красного Знамени всегда красовались на его гимнастерке) хорошо знали в Одессе. Он поражал сразу — особенно копной вьющихся, черных с сединой волос (рядовые партийцы себе такого не позволяли). Даже знаменитые шевелюры Троцкого и Зиновьева, еще недавно председателя Коминтерна, не могли соперничать с волосяным шатром политрука артшколы. У него было широкое красное лицо («Очень просторная физиономия», — заметил потом Гена, не отличавшийся остроумием), и говорил он с таким жутким местечковым акцентом, какого не услышишь и в самых патриархальных еврейских семьях.
В школе его любили — он был строг, но добр, страсть к воинской дисциплине сочеталась у него с человеческой снисходительностью. Только ко всяким там оппозиционерам замполит был беспощаден!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});