Избранное - Николай Атаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В качке движения незнакомые люди сроднились. Слышна заметно усилившаяся канонада. Иногда близко — пулеметные очереди. Часто останавливаемся. Под соснами в маленьких окопчиках упрятаны люди, они не курят, и неизвестно, как я угадываю их присутствие.
Грузовик с погашенными фарами надвигается на меня. Над кабиной стоит в полный рост, в темных от крови бинтах, горбоносый. Пока шофер расспрашивает меня, почему впереди стреляют, горбоносый молчит. Он ранен в висок и в плечо. Наша сестра предлагает ему перейти в санитарную машину, он даже не отвечает. Он стоит и будет стоять напоказ всем, кто на дороге. Это, собственно, Дает ему силы стоять.
И снова — тесно и темно. И качка. Нога в лубке перегораживает узкий проход. Это мой сосед. Ногу он хорошо устроил и сейчас обеими руками нашаривает в карманах пачку папирос. И тот, кто сидит напротив, принимает предложенную папиросу прямо зубами — у него обе руки прибинтованы к телу, рукава болтаются. Над нами, на верхних подвесных носилках, кто-то невидимый мучается: «Ой, ой, о-ой…» Говорят, что он не доедет. Он стонет так, будто хочет усовестить саму боль: «Да помилуйте, да разве ж так можно…» А рядом — мирное нашаривание в карманах в поисках спичек, и от этого тысячу раз знакомого жеста мне почему-то приходит на память прежде никогда не вспоминавшаяся фраза — кажется, из «Войны и мира» — о притворных стонах раненого. Но эти-то стоны, они-то не притворны! Наверно, и Комаров так стонал… И я впервые за много ночей и дней ожесточаюсь на себя. За это воспоминание. И, может быть, за то, что сел в переполненную машину, мчусь куда-то не туда…
Всего лишь второй месяц войны. И вот впервые — острое ощущение прорвы. Из этой прорвы валит по лесной дороге санитарная машина, и в запахе йодоформа, духов и бензина я слушаю сбивчивые рассказы раненых, все они по-детски удивлены тем, что с ними случилось…
Впереди бомбят дорогу. Машина останавливается. Все замолкают. Только отчужденно-устало стонет тот, на подвесных носилках. Объезжаем в толпе, как в уличном происшествии, еще дымящийся край воронки.
Носилки стоят на обочине. Товарищи уносят кого-то к нашей машине. А я разглядываю носилки: темный от крови пучок травы и то место на брезенте, где натекло.
Иду назад. В такой ранний час лес живет голосами войны. Но это самое начало войны, впервые я чувствую — это еще самое начало. Еще никто не привык. В обозе ездовые ругают бородача за то, что ему же не досталось хлеба.
Курсант-прожекторист упрашивает девушку в пилотке:
— Вы бы хоть дали адресок.
Она дает ему два адреса: военно-полевой и домашний.
Лейтенант чем-то хвастает в кругу товарищей. Я понимаю, что хвастает, по одному словечку — он его певуче растягивает:
— Батал-ли-он!..
— А вы покормили людей? — слышится окрик старшего командира. — Надо покормить людей, а потом байки вколачивать. Потрудитесь, лейтенант, не спорить.
Еще одна машина, полная стонов и говора раненых, проходит со стороны места высадки трубачевцев. Остановилась. Военный врач требует от шофера нарубить побольше веток для противовоздушной маскировки. В руках у него как наглядное пособие еловая ветка. Шофер не хочет, он ироничен и нетерпелив. Рядом с ним в кабине маленькая молчаливая фигурка в каске. Это, наверно, врач из запаса. Новенькие ремни поскрипывают на нем, — кажется, что он упакован, перекрещен ремнями, точно небольшой дорожный чемодан. Но именно потому, что на нем каска и эта скрипящая портупея, видно, какой он еще абсолютно штатский. В спор он не вмешивается. Не его дело. Только морщит нос, ясно, что он не признает всех этих педантичных глупостей с маскировкой и хотел бы просто ехать быстрее, без остановок. Ехать так ехать…
— Смешно, — обращается он ко мне, сочувствуя шоферу. — А вы куда?
— Назад, в Сартанлахти, — невольно отвечаю я.
— Мы оттуда. Там эти… трубачевцы выгрузились… Остатки… Хотите шоколад?
Кажется, что он принимает меня за кого-то другого. Или просто так, из солидарности, что ли? Он угощает меня шоколадом, уговаривает взять его запас кальцекса. Это мне пригодится: ночи холодные. И он навсегда отплывает от меня все-таки с еловой веткой в руке.
Долго стою у дорожного столба. Я очень устал. Мне кажется сейчас, что я все знаю о Комарове, какой он был: небольшого роста, в каске, в скрипящих ремнях, вызывавших улыбку кадровиков; какой он был потом — оглохший, закопченный, заросший, привык ходить, не поднимая головы; какие он видел велосипеды, прислоненные к деревьям; как покачивался в гнезде у него бинокль на длинном ремне; как стучали топоры в лесу, когда он стоял в кровавых бинтах, бледный, заросший, маленький с виду, но такой огромный в своей доблести человек, — он стоял, и непонятно было, что давало ему силу стоять…
Я иду по черному пустырю в лесу. Кое-где краснеют кустики малины. Ржавая жаровня — переносная железная корзина от той войны — вросла в землю. Дальше лес еще темнее. Изгибистой грядой тянутся красноватые гранитные надолбы, точно спина допотопного ящера, улегшегося в высоких папоротниках.
Я мало знаю о Комарове. И я знаю о нем все.
1964
Мальтийская лихорадка
Петра Шугурова, оружейного мастера стрелкового полка, напоила женщина козьим молоком.
Он в ту ночь бродил по полю боя, отбирая нужное для мастерской, за чем послал его помпотех. Длинноствольные орудия, брошенные противником, торчали поперек дороги, и свежие колеи уже оббегали их справа и слева. Минометы установлены в ряд за кузницей, точно сельхозмашины. В мирное время тут, за Красным Лиманом, была МТС, и много комбайнов, пробитых снарядами, осталось в полях от мирного лета. Ночь была для февраля не холодная, но сыпала изморось, и оружейный мастер продрог, блуждая среди машин, отвинчивая, собирая в кучку запасные части. Вздумал уйти отдохнуть — собаки брешут, а дороги не видно.
— Пустите на ночь, — попросил он хозяйку, войдя в крайний двор.
— Ночь прошла.
— А мы днем поспим.
— Ну-ну…
Женщина доила козу. И когда угостила парным молоком и доцедил Шугуров до дна из теплой кружки, ушла ночная усталость, только пустой мешок за плечами потянул тяжелее, чем с вечера, полный. Шугуров сел у крылечного столба и благодарно старался вникнуть в бабьи причитания. С малым ребенком, с козой и больной бабкой они только что возвратились в свой дом из-за реки, где отсиживали всю оборону у свояченицы.
Она щупала руками поваленный плетень, глядела в загаженный колодец, тащила вторые рамы из погребка, и те были без единого стеклышка.
— Шла, а душа горит. Одни сказывали, ничего не осталось, другие видели, будто окна соломой закутаны.
Шугуров терпеливо слушал, понимая, что она довольна увиденным, ожидала худшего, а причитает, потому что не месяц, не два готовила себя к безутешному причитанию.
— Весь двор был кольцом обведенный. Все порушили. Машины, что ли, стояли — плетни поваляли?
Соснуть бы Шугурову, а хозяйка совала худого кота ему на колени.
— Любезный хозяин, — причитала она. — Дом караулил, милый ты мой. Оставили тебя, не взяли.
Кот хрипел и терся о рукав шинели.
— Чего тебе — исть? Исть хочешь? Пуганый…
Она принесла каску с мерзлой глиной, скоблила ее и рассказывала, как по дороге сын встретился: фары на миг осветили ее самотушку-повозку. «Мамо!..» Забарабанил в крышу кабины, соскочил, поцеловались, а сами слепые от фар. «Ты гаси, гаси, водитель, фонари!» Вот ведь счастье — живой! Писать обещал. Господь нам добра ищет.
— Еще молочка налить? — Она подобрела, породнилась с незнакомым солдатом за то одно, что выслушал. — Пей, родимый, как звать-то?
Она и себя назвала: Катя Зимогляд. В доме, куда вошли позже, дитя лепетало тоненько, и было приятно Шугурову подремать на снятой с петель двери. От детского голоса, давно не слышанного, было уютно, даже тепло. Стекол не было в окнах, да и соломы тоже. А ходики уже стучали на стене.
— Ну ты, горлан! — гаркнула бабка из-за печи.
Дитя послушно умолкло. И в наступившей тишине понял Шугуров, что плачет женщина, и еще нестарая, так по голосу показалось оружейному мастеру. Она присела в ногах солдата и жаловалась, что глазенки болят у девочки, даже плошку нельзя зажечь: загораживается ручонкой.
Шугуров невпопад утешил:
— Были бы кости. Кость тело наживает.
Он еще подумал, пошевелил скулами, быстро встал, собрался и ушел, поблагодарив за молоко.
— Не на чем, — не поднимая глаз, отозвалась хозяйка.
С тех пор две недели работал Шугуров, смешавшись с трофейными командами, на том поле боя, в тех линялых туманных просторах Украины, где со всей подвластной фашистам Европы сбежались и закоченели в нелепых позах, будто приняли мучительную смерть от нашего удара, сотни машин трофейных марок — «шевролеты», «мерседесы-бенцы», устарелые вездеходы «опели», тяжелые «бьюсинги» на трех осях, семитонные «шкоды», тупорылые безносые «фиаты», а однажды оружейный мастер набрел даже и на ремонтную летучку с нераскулаченным вулканизатором.