Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Владимир Николаевич Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце августа Блок снова в Шахматове, на этот раз с Любовью Дмитриевной. Опять копает землю, рубит деревья, опять перечитывает Толстого и Тургенева – и «изумляется». В «Воскресении» поразило его то место, когда Нехлюдов открывает для себя «совсем новый, другой мир», прекрасный мир народной жизни – «настоящей, трудовой и человеческой». Тут начинаются размышления о Толстом и Менделееве как великанах русской культуры, при всей противоположности и даже непримиримости своих духовных начал особенно близко ставших к народу, к его нуждам (Менделеев – человек дела, имеющего значение всенародное).
Наступило и прошло восьмидесятилетие Толстого. Власти приняли меры к тому, чтобы приглушить, умерить, замолчать юбилей крамольного графа, отлученного от церкви.
«Золотое руно» с запозданием заказало Блоку юбилейную статью.
Незадолго до того он по совету Евгения Иванова с громадным увлечением прочитал известный «роман ужасов» англичанина Брема Стокера «Вампир граф Дракула» и оценил его высоко: «Это вещь замечательная и неисчерпаемая, независимо от литературности».
Статья о Толстом («Солнце над Россией») была написана под влиянием «Дракулы» – Блок вспомнил Победоносцева: старый упырь уже в могиле, но его «чудовищная тень» появилась и «наложила запрет на радость». Великий день толстовской годовщины прошел «зловеще, в мрачном молчании». Да и могло ли быть иначе?
«Все привычно, знакомо, как во все великие дни, переживаемые в России. Вспоминается все мрачное прошлое родины, все, как подобает в великие дни. Чья мертвая рука управляла пистолетами Дантеса и Мартынова? Кто пришел сосать кровь умирающего Гоголя? В каком тайном и быстро сжигающем огне сгорели Белинский и Добролюбов? Кто увел Достоевского на Семеновский плац и в мертвый дом? И когда в России не было реакции, того, что с нею и за нею, того, что мы, пережившие ясные и кровавые зори 9 января, осуждены переживать теперь каждый день?»
О Толстом Блок сказал самые большие слова: «Величайший и единственный гений современной Европы, высочайшая гордость России». Пока жив Толстой, порой кажется, что кругом все еще не так страшно. Толстой идет по борозде за белой лошадкой – «ведь это солнце идет». А что будет, если закатится солнце, умрет Толстой, «уйдет последний гений»?..
Итог осенних шахматовских дней – несколько слов в записной книжке: «Виденное: гумно с тощим овином. Маленький старик, рядом – болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осыпались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать».
Первые стихи, написанные после этого:
Россия, нищая Россия,Мне избы серые твои,Твои мне песни ветровые —Как слезы первые любви!
Нищая, но прекрасная и могучая, которая никогда «не пропадет, не сгинет», с которой «и невозможное возможно» и «дорога долгая легка».
… А драму, на которую возлагалось столько надежд, постигла печальная судьба. Блок отклонял все предложения, терпеливо ждал ответа из Художественного театра. Станиславский отмалчивался. Блок напомнил. Ответ пришел в начале декабря – и обескуражил.
Станиславский высказался в том смысле, что ставить пьесу нельзя и не нужно. Его по-прежнему привлекали отдельные сцены «за их поэзию и темперамент», но он не сумел полюбить действующих лиц и не увидел в пьесе самой драматургии «Я понял, что мое увлечение относится к таланту автора, а не к его произведению… Очень может быть, что я не понимаю чего-то, что связывает все акты в одно гармоническое целое, а может быть, что и в пьесе нет цельности».
Суждение безошибочное. В «Песне Судьбы» в самом деле нет ни драматического действия в точном смысле этого понятия, ни драматических характеров. Одни аллегорические картины, одни олицетворения. Лучшее в пьесе, действительно, поэзия, лирика, особенно в тех случаях, когда она облечена в привычную для автора стихотворную форму. (Не случайно же так много в «Песне Судьбы» почти дословных перекличек со «Снежной маской», «Фаиной», стихами о России.) А все, что написано прозой, отдает по большей части тем условным, чрезмерно метафорическим жаргоном, которым злоупотребляли символисты и который впоследствии сам Блок очень точно назовет «непитательным, как сахарин».
Блок не стал спорить со Станиславским по поводу своих просчетов в драматургии, – он и сам чувствовал их, признавался, что «проклятие отвлеченности» мешает ему воплотить «сочность, яркость, жизненность, образность, не только типическое, но и характерное». Известную роль могло сыграть и мнение самого близкого друга – Е.П.Иванова, который отнесся к «Песне Судьбы» осудительно, утверждая, в частности, что это не трагедия и не драма, «ибо нет личности, нет существ, а есть «действующие лица» и слова».
Но Станиславский высказался не только о драматургии «Песни Судьбы». Непонимание и неприятие коснулись главного, ради чего пьеса была написана: «Почти каждый раз меня беспокоит то, что действие происходит в России! Зачем?»
Вот с этим Блок примириться уже не мог. Тут он не отступил ни на пядь и тему свою защищал решительно.
Александр Блок – К. С. Станиславскому (9 декабря 1908 года) «Ведь тема моя, я знаю это теперь твердо, без всяких сомнений, – живая, реальная тема; она не только больше меня, она больше всех нас; и она всеобщая наша тема. Все мы, живые, так или иначе к ней же придем. Мы не придем, – она сама пойдет на нас, уже пошла. Откроем сердце, – исполнит его восторгом, новыми надеждами, новыми силами, опять научит свергнуть проклятое «татарское» иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, «декадентской иронии» и пр. и пр., все то иго, которое мы, «нынешние», в полной мере несем. Не откроем сердца – погибнем (знаю это как дважды два четыре)… В таком виде стоит передо мною моя тема, тема о России (вопрос об интеллигенции и народе, в частности). Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь. Все ярче сознаю, что это – первейший вопрос, самый жизненный, самый реальный. К нему-то я подхожу давно, с начала моей сознательной жизни, и знаю, что путь мой в основном своем устремлении – как стрела, прямой, как стрела – действенный. Может быть, только не отточена моя стрела. Несмотря на все мои уклонения, падения, сомнения, покаяния, – я иду. И вот теперь уже (еще нет тридцати лет) забрезжили мне, хоть смутно, очертания целого. Недаром, может быть, только внешне наивно, внешне бессвязно произношу я имя: Россия. Ведь здесь – жизнь или смерть, счастье или погибель».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});