Иван-чай. Год первого спутника - Анатолий Знаменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надька!
Она смахнула варежку и привычным движением прижала пальчик к его губам. Протянув другую руку, звякнула щеколдой и открыла калитку в свой двор.
Он успел еще кинуть ревнивый взгляд вдоль улицы, будто хотел увидеть под фонарем длинную тень Валерки. Но улица была пустынна, ветерок гнал по блестящему насту колкую, гривастую поземку.
Пока шел по двору, раздевался в прихожей, старательно гнал от себя ревнивые мысли. Что в самом деле, Надя же не позволила Валерке обнять себя, он ясно видел. Проводил с танцев, и все. И он моложе ее, этот тонконогий, как его… патриций. Но какая-то тень, какая-то бродячая кошка перебежала все-таки дорогу, если так кольнуло в душу. Черт возьми!
Надя, наверное, хорошо понимала, что творится с Павлом. Она суетливо побежала на кухню, загремела там крышкой чайника. И что-то медлила, не показывалась. Может, приходила в себя, а может, так, кто ее знает?
Любовь…
Вспомнился вдруг «Всадник без головы», вечерний каток и как он, дурак, путался с какими-то ремешками на обыкновенном маленьком ботинке. Чего он путался?
Путаницы не избежишь потом, когда у тебя растут черные усы, когда надо бриться через день и тебя исподволь приучают к вежливости. Вот и сегодня они просто посидят наедине за столом, как взрослые люди, послушают приемник, Надя заведет новые пластинки, и…
Надя поставила на стол высокую красноголовую бутылку темно-зеленого стекла.
Павел зажмурился, не замечая этой бутылки. Его ослепила Надя.
Тонкое крепдешиновое платье (тоже не по сезону, как у Лены) с глубоким вырезом будто нарочно оставляло открытыми плечи, только-только начинающие полнеть, таинственную ложбинку за сквозной гипюровой вставкой. Ошеломляла броская прелесть оголенных рук, томящая сила еще не осознающей себя, но уже проснувшейся в Наде женщины.
Густое, пьяное кружение заставило его поскорее сесть за стол, чтобы, упаси боже, не обнимать Надю, не переступить какой-то невозможной черты.
— Ты… какой костюм на бал-маскарад готовишь? — неожиданно спросил он деревянным голосом.
Надя проворно управлялась с сервировкой. Плутовато, исподлобья взглянула на него.
— Лень возиться. Пойду в жакетке, как на работу. — И засмеялась, с тонким кокетством отставила ногу. — Костюм активной комсомолки разве не пойдет?
— Подойдет, — кивнул Павел, но тут же с недоумением оговорился: — Хотя… как же? Тогда ведь спутается все: когда ты на работе, а когда на маскараде?
— Чудачок. Вот и хорошо! — усмехнулась Надя.
Павел достал за горло черную бутылку и, внимательно изучив наклейку, хмыкнул:
— Сам-трест? Это что означает? Кислое?
Надя улыбалась счастливыми, туманными глазами. Она знала, конечно, почему он несет околесицу, это ей нравилось.
— Кислое буду пить я. Ведь ты ничего не смыслишь в этом, работник всемирной армии труда!
Тут Надя поставила перед ним графинчик с янтарной настойкой. На дне желтели, увеличенные пузатым стеклом, лимонные корочки.
— Перед Федором Матвеевичем сам будешь отчитываться: это его энзэ, — строго пояснила Надя.
— Его, значит, в сообщники?
— Мы признаемся. Надо жить честно, — игриво сказала Надя.
Она присела рядом, оправила на коленях легкие складки.
— Теперь будем культурно отдыхать. До утра!..
Надя торопилась укрыться за первым тостом — и не ошиблась. У Павла как-то сразу исчезли мучительное томление и связанность, все стало доступнее и проще. В который раз он оценил ее умение просто, непринужденно, даже красиво жить. Ведь Павел-то ни за что бы не придумал подобного. Он бы просто целовал где-нибудь за углом, на холоде, млел около нее, как первобытный человек, дуб дубом. Потому что он не умел нормально вести себя среди людей, никто его не учил этому.
А так хотелось быть около нее взрослым, многоопытным мужчиной! И Павел стал говорить что-то по поводу будущего приказа, который он сочинит, чтобы разом расчистить жизнь в мастерских.
Он малость хвастался, но Надя — серьезный человек — прекрасно улавливала суть вещей.
— Павлушка, милый, я выйду за тебя замуж, но… Если ты будешь человеком, слышишь? Я хочу жить хорошо, я ведь имею на это право, верно?
— А я люблю тебя, Надька! Люблю, и все!
— Чудачок, но ведь без… Ты не сидел бы здесь!
Тронула его легкими пальцами.
— Мы уже не семнадцатилетние, а любовь — «не вздохи на скамейке», помнишь? Я не хотела бы мужа, который две недели пропадает в лесу и является домой только затем, чтобы помыться в бане. Здесь многие так существуют, а я хочу ж и т ь, а не строить жизнь, как все привыкли выражаться.
— Нет, ты скажи, есть она, любовь, или ее, может, волки съели? — упрямо допрашивал Павел не очень прислушиваясь к ее уговорам.
Надя хохотала в ответ, высоко поднимая голову, и было заметно, что она тоже немного пьяная.
— Слушай, Надька… А на кой ляд я тебе, такой недоделанный, сдался? — забавляясь, спросил он и выпил еще стопку. — Чего ты раньше смотрела?
Он куражился, а Надя тряхнула кудрявой головой и вдруг вся подобралась.
— Хочешь, скажу один секрет? Только не сердись, ладно?
— Открывай, я не из болтливых.
— Н-ну… Мне оказывает знаки внимания наш директор. Он не женатый. Инженер. Мигну, и пойдет в загс как миленький. Хочешь?
Вот так секрет! К чему? Что за откровенность?
— Ну… чего же тогда? Иди за него, самая партия!
— Дурачок ты, дурачок мой! — захохотала Надя, и у него отлегло на душе. — Из начальника делать любимого не в моей власти. А вот из любимого начальника… куда интереснее!
Ох… какова девчонка! Что за дьявол сидит в ней? То снегу за шиворот сунет, то кипятком ошпарит да еще к сердцу прижмется… Слова у нее мутноватые, но что с того? Прилип ты, Терновой, на веки вечные, прилип на радость трудовому народу и всем начальникам, никуда тебе не деться от своей судьбы!
Надя вдруг далеко отставила стопку и протянула к Павлу руки. Большие темные глаза призывно дразнили его. Она все, все понимала, что с ним творилось.
— Вот, Павлик, жизнь. Одни мы, и вокруг ничего, ни-ко-го нет! Ночь за окном, и темь — глаз выколи! Необитаемый остров! Ты пойми это, будь умницей, не воюй с мельницами, а? Будет или все, или ничего.
Остренькие груди коснулись стола, над кружевной вставкой он снова увидел невнятную ложбинку. В висках застучало.
Неизвестно отчего потух свет. Просто с сухим крошечным треском что-то рассыпалось в лампе под абажуром. Наверно, перегорел волосок.
Мгновение они молчали, затаив дыхание. Потом он спросил насчет пробок и щитка чужим, деревянным голосом, втайне надеясь, что запасных пробок в доме не найдется либо Надя не станет искать их.
Но Надя пошла зачем-то в другую комнату, натыкаясь во тьме на стулья. Скрипнула какая-то дверка, тихо звякнуло что-то, и в руки ему ткнулось округлое стекло — лампочка.
Павел ощупью положил ненужную стекляшку на подоконник и обнял Надю. Она увернулась, прижалась к нему спиной, и так они замерли, сцепив на ее груди перепутанные руки.
В окне противоположного дома, за дорогой, пылал оранжевый абажур. Оранжевые блики окропили подоконник, штору, спинку кровати в глубине комнаты.
Склонив голову, Павел целовал сзади ее ухо, шею, волосы, шелковистые и пряные, шептал что-то. И вдруг Надя тихонько повернулась в его руках, обняла за шею доверчиво, и он услышал неспокойные, горячие слова, дыхание в дыхание:
— Ты мой! Но ты должен крепче, смелее брать… то, что тебе принадлежит, ну?..
…Оранжевый свет зыбился за окном, на подоконнике тускло блестела присмиревшая лампочка с новым, никому не нужным волоском. И была вокруг ночь, небывалая, бессонная и гулкая, как под водой.
Он знал, он ждал, что все так и будет, но все было неожиданным, почти невероятным. Все завтрашние надежды и заботы и вся радость с сотворения мира были в нем и с ним, переполняли этот миг, как вечность, и длинную осеннюю ночь, как миг.
Надя лежала у него на руке, и у нее были приоткрыты губы.
— Раз, два, три, четыре… — Она загибала по одному, считала под одеялом его пальцы.
— Надя, а мы ведь уже… муж и жена, на всю жизнь! А?
— Глупенький.
— А помнишь, как на стоянке тогда… Я был голый, и мыло на плечах и спине. А ты приехала! И я удивился, как я не видал тебя раньше. Просто немыслимо, как я не знал, что ты на свете такая милая!
— Полежи, помолчи, помолчи…
— Надька, а ведь мы уже…
— Ты послушай, вот здесь, как оно бьется, сердце… — Она прижала его руку к груди, теплыми пальцами прикрыла его губы. — Слышишь?
Он слышал, как звенит тишина. И билось упругое сердце — его или ее — нельзя было различить. И не хотелось различать, потому что в этом было счастье. И счастье было в ночи, укрывшей их, и в безлюдье, и в тишине, переполненной биением сердец.