Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вечером, – уговаривал Далмау. – Я приду вечером, мы получим удовольствие в нашей комнатенке, а потом пойдем на Параллель.
И глаза Урсулы загорались. Она по-прежнему называла Далмау «пупсиком», но куда девалось прежнее высокомерие? Далмау не ждал уже унижений, на которые уповал раньше. Урсула стала другой: веселой, покладистой, увлеченной, и Далмау нравилось с ней бывать.
Тем вечером дочь учителя впервые достигла оргазма в их комнатенке. Задрав на ней юбку, Далмау тискал ее через нижнее белье, насквозь промокшее. Она подавляла вздохи и стоны, пока его пальцы ласкали вульву. Охала то и дело. Хотела отстраниться в порыве раскаяния, но Далмау ее удержал. Стоны участились. Урсула извивалась, держась за живот, содрогалась, тяжело дышала, стонала и замолкала. Она не смогла до конца подавить вопль наслаждения: впервые познав экстаз, замяукала, будто кошка, в темноте и тишине огромного двора внутри квартала.
– Матерь Божья, – прошептала потом, – что это было? – И отошла от Далмау, словно чувствуя себя виноватой. – Мне никто не говорил, что… – сказала, отводя взгляд. – Боже всемогущий! Я и представить себе не могла, что тело способно испытывать такие острые ощущения. Этакого безумия не познала ни одна из моих подруг.
– Хочешь, научим их? – пошутил Далмау.
– Я никогда не делилась своими игрушками, – отвечала она со своей обычной надменностью.
Чуть позже Урсула, весело смеясь, танцевала среди множества пар, кружившихся в одном из бесчисленных залов Параллели.
Однако к тому времени Далмау практически попал в лапы морфина. Уколы не действовали, эйфория длилась все меньше и меньше времени, творческие силы быстро расточались. А между одной и другой дозой он дрожал, его лихорадило, бил озноб, подкатывала тошнота, было трудно дышать, ломило ноги и спину. Он решил увеличить дозу, удвоить число инъекций. Теперь наркотиком сопровождалась не только живопись и работа на фабрике, но и вся его жизнь, включая встречи с архитекторами и подрядчиками. Далмау приходил туда безмятежный, спокойный под действием опиата, но все чувства были настолько обострены, что здания буквально валились на него. Изразцы ослепляли. Глянцевые, они искрились, бросая яркие блики, синие, красные, желтые… непрерывная череда ощущений, которым он с наслаждением предавался, довольный тем, что часть этого волшебства зародилась в его фантазии. Но если керамика била по чувствам, обильный декор смущал, от волнообразных фасадов и крыш, лестниц и перил кружилась голова, будто он сам безостановочно скользил между ними. Такая манера строить, украшать, писать картины, даже книги, эти усилия, направленные на то, чтобы произвести впечатление, изгибая чугунные прутья, которые до сих пор оставались прямыми, либо искажая слова, чтобы дерзновенно раскрашивать Бога, порождали у Далмау глухую тоску, которую он мог одолеть, лишь силясь достигнуть высшей точки волшебства, а то и превзойти ее.
Для этого он писал картины. Писал со страстью, день ото дня дерзновеннее. Держал работы в огромной папке, с каждым разом все более пухлой; трудясь над керамикой, старался сдержать порывы, побуждавшие играть со светом, колоритом и фигурами, все более томными и воздушными; учителю эти творения не показывал, не желая его пугать.
Как-то раз дон Мануэль сообщил, что они с супругой должны присутствовать на званом обеде у какого-то важного лица, в честь чего-то, что Далмау пропустил мимо ушей.
– А ты пообедай у нас, – попросил он. – Преподобный Жазинт тоже придет, но ты же знаешь, девочки его ни в грош не ставят, он их всегда баловал. Может, при тебе они будут вести себя приличнее.
Поскольку хозяев не было, преподобный Жазинт, как ему и велел учитель, занял место во главе стола и, не ощущая на себе вечно осуждающего взгляда доньи Селии, выпил больше вина, чем позволял себе под ее строгим присмотром. Он даже не добрался до зальчика, где дремал после обеда, а заснул прямо за столом, перед пустой тарелкой из-под десерта. Сестра Урсулы рассмеялась и вышла из столовой, прихватив с собой малыша. Служанка вошла убрать со стола и предложить кофе, но Урсула зашикала, приложила палец к губам и кивнула в сторону спящего монаха.
– Оставьте его, не будите, – прошептала она. – Не входите, я позову, когда он проснется. – Служанка вышла на цыпочках, а Урсула расхохоталась, повернувшись к Далмау. – Вдруг он притворяется?
– Да нет, спит сном праведника, – изрек Далмау, улыбаясь во весь рот.
Потом налил девушке полный бокал вина. Если не считать праздников, за обедом Урсуле наливали половину бокала и разводили водой, да и то лишь в присутствии отца как некий акт неповиновения их обоих воле матери, которая сетовала и сердито ворчала. «Иисус Христос пил вино, – однажды заметил ей дон Мануэль, – и вино избрал для нас как причащение к Его жертве».
– Твоя дочь не Иисус Христос, – возразила донья Селия. – Просто девчонка, и вино может лишить ее разума… а заодно и понятия о добродетели и приличиях, – добавила она, хмуря брови.
Далмау не присутствовал при том разговоре, но, как донья Селия и предостерегала супруга, глаза Урсулы заискрились, стоило ей отпить пару глотков из этого первого бокала. Преподобный Жазинт продолжал храпеть, не испытывая ни малейшего неудобства оттого, что так и сидит на стуле в столовой. Далмау снова налил ей и себе и, пока девушка пила, набросал в своем альбомчике карикатуру на преподобного; Урсула поперхнулась и закашлялась, когда он перевернул листок и показал ей через стол. Монах чуть пошевелился и захрапел снова. Далмау сделал Урсуле знак и стал что-то корябать на новом листке. Урсула сама наполнила свой бокал.
– Уй! – воскликнула она, оставив дорожку капель на розовой камчатной скатерти, потом сделала изрядный глоток.
Не успела она прикончить этот бокал, как Далмау показал ей альбомчик с ее портретом. Хотя Урсула надела в этот вечер закрытое платье, плечи на портрете были голые и под линией