Бывшее и несбывшееся - Фёдор Степун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Защищая министра–председателя от его врагов, я отнюдь не отрицаю его больших недостатков как главы революции. Вот очень показательный пример несостоятельности Керенского. Начальником политического сыска эсером Мироновым было Савинкову доложено о заговорщических планах некоторых правых и левых организаций. Ознакомившись с материалами, мы с Савинковым решили добиться от Керенского ареста и высылки некоторых подозрительных лиц. После долгих, длившихся до полуночи разговоров, Керенский согласился с нашими доводами. Но на рассвете, когда адъютант Савинкова принес готовый указ о высылке, Керенский наотрез отказался подписать его.
Бледный, усталый, осунувшийся он долго сидел над бумагою, моргая красными воспаленными веками и мучительно утюжа ладонью наморщенный лоб. Мы с Савинковым молча стояли над ним и настойчиво внушали ему: подпиши. Словно освобождаясь от творимого над ним насилия, Керенский вдруг вскочил со стула и почти с ненавистью обрушился на Савинкова: «Нет, не подпишу. Какое мы имеем право, после того как мы годами громили монархию за творящийся в ней произвол, сами почем зря хватать людей и высылать без серьезных доказательств их виновности. Делайте со мною что хотите, я не могу». Так мы и ушли ни с чем.
На Московском совещании раздвоение между голосом совести и сознанием необходимости идти ради спасения России на самые крутые меры, достигло в Керенском наибольшего напряжения.
Когда сообщение Корнилова, что не желавший защищать родину полк, узнав о том, что уже отдан приказ об его истреблении, сразу же занял позицию, было покрыто аплодисментами, Керенский властно потребовал от публики не сопровождать доклада недостойными знаками внимания. Когда лее повторные аплодисменты раздались в ответ на заявление самого Керенского о восстановлении смертной казни, то он еще страстнее прервал «недостойные знаки внимания» гневным возгласом: «Как можно аплодировать, когда вопрос идет о смерти. Разве вы не понимаете, что в этот час убивается частица человеческой души?» Видеть в словах, как таковых, проявления слабости и безволия могут только нравственные уроды. К чему ведет бесскорбное одобрение смертной казни апологетами сильной власти, доказывает наше страшное время, ничему не рукоплещущее с такою безудержною радостью, как пролитию крови.
Этою глубокою трагедией раздвоения личности объясняется, как мне кажется, и содержание и тон заключительной речи Керенского, которою как–то неудачно оборвалось Московское совещание.
Начал Керенский свою речь сравнительно спокойно. Совещание–де выслушало массу противоречивых мнений. Он, Керенский, надеется, что каждый присутствующий понял, что он понимал не все. Правительство, представляющее собою большинство страны, знает и видит всё. Оно и решит, как примирить непримиримое и какие пожелания исполнить. Пусть только его не принуждают к исполнению бессмысленных и преступных замыслов: насильники почувствуют силу власти, которая только кажется бессильной.
Последними словами Керенский снова угрожал тем темным силам, с которыми он все время боролся и от которых искал защиты у собравшихся в Большом театре. Заговорив со своими невидимыми врагами, Керенский, и без того замученный и затравленный, вдруг потерял всякое самообладание. Его сильный, выносливый голос стал то и дело срываться, переходя минутами в какой–то зловещий шопот. Чувство меры и точность слова, которые никогда не были сильными сторонами ораторского дарования Керенского, начали изменять ему. С каждой фразой объективный смысл его речи все больше и больше поглощался беспредельным личным волнением.
Зал слушал с напряженным вниманием, но и с недоумением. Я сидел на эстраде совсем близко от стола президиума. По лицу Керенского было видно, до чего он замучен и, тем не менее, в его позе и в стиле его речи чувствовалась некоторая нарочитость; несколько театрально прозвучали слова о цветах, которые он вырвет из своей души и о камне, в который он превратит свое сердце… Но вдруг тон Керенского снова изменился и до меня донеслись на всю жизнь запомнившиеся слова: «Какая мука всё видеть, всё понимать, знать, что надо делать, и сделать этого не сметь!»
Более точно определить раздвоенную душу «Февраля» невозможно.
Керенский говорил долго, гораздо дольше, чем то было нужно и возможно. К самому концу в его речи слышалась не только агония его воли, но и его личности. Словно желая прекратить эту муку, зал на какой–то случайной точке оборвал оратора бурными аплодисментами. Керенский почти замертво упал в кресло.
Двадцатого августа пала Рига. Двадцать второго мы с Савинковым выехали в Ставку, где на двадцать третье было назначено собрание комиссаров и представителей армейских комитетов для заслушания и обсуждения выработанного Политическим управлением нового армейского законоположения.
Открыв заседание и произнеся программную речь, Савинков передал председательство мне, так как сам был занят гораздо более важными для него переговорами с Корниловым. Тема этих переговоров не была для меня тайною, но активного участия я в них не принимал.
Не могу точно сказать, когда Савинков впервые заговорил со мною о необходимости преобразования центральной власти, во всяком случае это было до Московского совещания. По замыслу Савинкова Корнилов, которого он не без задней мысли выдвигал на пост Главнокомандующего, должен был сыграть решающую роль в деле освобождения Временного правительства и прежде всего самого Керенского из–под власти Центрального исполнительного комитета, который представлялся Борису Викторовичу огромною губкою, неустанно впитывающей в себя и разбрызгивающей по всей стране смертельный яд большевизма. Относительно безболезненное проведение этой оздоравливающей операции представлялось Савинкову возможным лишь в том случае, если она будет осуществлена не в поряд–ек военной контрреволюции, а в порядке самообуздания революционной демократии. В конце концов, дело сводилось к осуществлению военной директории — Керенского, Корникова и Савинкова. В своих беседах с Главнокомандующим комиссар–верх Фелоненко так прямо и говорил ему: «Наша политическая окраска для вас тот щит в бою, который так же необходим, как меч».
Я не знаю, был ли Савинков всегда и во всем со мною вполне откровенен, не говорил ли он с Фелоненко в иной тональности. Хорошо помню только то, что в наших разговорах Савинков всегда защищал мысль, что обойтись без Керенского нельзя, не скрывая, однако, своей боязни, что Керенский и при новом положении будет большою помехой энергичному и последовательному проведению необходимых мероприятий. Корнилов относился к Керенскому, по словам Савинкова, еще отрицательнее. Поначалу он высказывался решительно против Керенского, но, в конце концов, все же примирился с печальною необходимостью идти рука об руку с министром–председателем. Состоялся ли между Савинковым и Корниловым окончательный сговор о составе директории, я сказать не могу, но ручаюсь за то, что в одном из наших частых разговоров с Борисом Викторовичем речь шла о комбинации: Корнилов, Керенский, Савинков и Фелоненко. Этот разговор отчетливо остался у меня в памяти, потому что я не мог не рассмеяться, когда Савинков выдвинул кандидатуру Фелоненко на пост министра иностранных дел. Мой смех явно обидел Бориса Викторовича и между нами произошла легкая размолвка.
Вызволение Керенского из–под власти Советов должно было по плану Савинкова совершиться следующим образом: надлежало вызвать с фронта надежную конную часть, объявить Петроград на военном положении, в два счета ликвидировать большевиков, провозгласить диктатуру директории и немедленно же приступить к проведению намеченных оздоравливающих мер. Вопрос о том, как поступить со Всероссийским советом и его Центральным исполнительным комитетом, оставался, как мне представляется, для Савинкова не вполне ясным. Думаю, что то или другое решение ставилось им в зависимости от поведения самого Совета.
Что касается центрального вопроса всего «дела Корнилова», т. е. вопроса об участии в «заговоре» самого Керенского, то должен сказать с полною определенностью, что разговоры с Савинковым не оставляли во мне ни малейшего сомнения, что предстоящий переворот подготовляется с ведома и согласия министра–председателя. Зная Керенского, я, конечно, понимал, каких мук должно было ему стоить согласие на задуманное дело, но загипнотизированный твердою уверенностью Савинкова, что Керенский наконец–то понял, что, кроме сговора с Корниловым, ему никакого выхода не остается, я выезжал в Ставку с доброй надеждой на благополучный исход.
Неожиданное выступление Корнилова на Совещании комиссаров и комитетчиков сразу же нанесло тяжелый удар моему оптимизму. Главнокомандующего не ждали. Он появился совершенно внезапно. Перед тем, как начать говорить, он несколько секунд молча и зло смотрел на собравшихся. Начав говорить, он прежде всего высказал свое неудовольствие по поводу того, что мы, несмотря на падение Риги и угрозу Петрограду, занимаемся бесплодными разговорами. Перейдя затем к предмету наших занятий, он безапелляционно заявил, что некоторые положения выработанного законопроекта о военных организациях противоречат духу воинской дисциплины и допущены быть не могут. Не пожелав выслушать объяснений, он без одного слова привета и пожелания успеха дальнейшей работе быстро покинул собрание, отнюдь не как союзник Керенского, а как его явный противник.