Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это ты?
— Я, конечно. Слушай, Тёма, давай я тебе позже перезвоню.
— Димка умер, — сказал Марик.
— Что-о?!
Пол улетел из-под ног. Чувство дурнотной невесомости. Обрывающее душу падение в пустоту… Почти рефлекторно поймал колеблющийся стул, подтянул к себе, повалился на него. Стены продолжали косой полет, но вместе с опорой вернулось, хоть клочковатое и уносящееся, ощущение реальности.
На столике подвывал и хрипел приемник. Марик в трубке молчал. И Григорьеву не хватало воздуха, чтоб выдавить из себя хоть слово.
Что было потом? Несколько первых дней отчетливо и не вспомнить. Словно вращался вокруг калейдоскоп, в котором пересыпались однотонные, тусклые кристаллы.
Что-то происходило. Мокрый асфальт вязко прогибался под ногами, когда он с колотящимся сердцем бежал к дому Стеллы.
С кем-то приходилось ругаться на работе — и по междугороднему телефону, и в кабинете замдиректора, — чтоб только не улететь в командировку, остаться до похорон в Ленинграде.
Они с Мариком, то ли по пути к Стелле, то ли по дороге от нее, пили в грязной закусочной тошнотворный разливной портвейн из граненых стаканов.
Стелла говорила тихо, почти шепотом:
— Как чувствовала, боялась этого обследования. А Димочка не мог больше терпеть, что голова так болит. Какую-то краску ввели ему в кровь. Положили на стол под рентген, снимок мозговых сосудов сделать. А от краски этой давление подскакивает. Он прямо на столе, под аппаратом, от инсульта… Врачи только тогда спохватились, когда не поднялся.
Она отказывалась от помощи («Сама везде съезжу, сама всё оформлю!»). Только деньги соглашалась принять:
— Последний раз беру, для Димочки. Нам с Катькой потом ничего не нужно будет. Мы с ней сами проживем.
Зрение и память с режущей ясностью восстановились в день похорон. Сыпал мелкий, холодный октябрьский дождик. Ступать по осклизлым красным листьям, раздавленным на асфальте, почему-то было неприятно.
Собрались у больницы новой постройки на дальней городской окраине, в Лигово. В утреннем полусумраке громадные больничные корпуса казались уходящими ввысь крепостными бастионами. Не сразу и отыскали среди этих великанов укрытый во внутреннем дворе домик морга.
Их было шестеро — Стелла, Марик, Григорьев, да трое рабочих с димкиного комбината. Катьку не взяли, а из тех старушек, с кем восемь лет назад хоронили Александру Петровну, уже ни одной не осталось на свете.
— Мальчики, помогите! — выдохнула Стелла.
Григорьев и Марик взяли ее с двух сторон под руки. Так, соединенные, вошли внутрь, в обжигающий свет над восковыми лицами рядком уложенных усопших, в нестерпимый для дыхания сладковатый воздух — и остановились у димкиного гроба. Невероятно было видеть Димку, молодого, точно спящего, среди восково-сухих, неживых стариков и старушек. Невозможно было смотреть на отрешенное, со спокойно прикрытыми глазами димкино лицо, на котором словно проступила некая последняя мудрость, недоступная им, беспомощным.
— Его не вскрывали, — сказала Стелла. — Я просила, мне врач обещал. Зачем вскрывать, когда всё ясно.
У Димки в ногах, как когда-то у Александры Петровны, торчал коричневый бланк квитанции, заполненный под копирку. Григорьев невольно прочитал крупно выписанные сверху слова: «Раскова, крематорий». Вспомнил, что Раскова — фамилия Стеллы, у них с Димкой разные отцы. Ну конечно: квитанцию выписывают на имя того, кто оплатил перевозку и похороны.
— Я хотела Димочку к маме подхоронить, — виновато сказала Стелла, — а в гробу не разрешают. Говорят, можно только в урночке. Я и согласилась на крематорий. Как думаете, Димочка не рассердился бы?
— Ну что ты! — Григорьев погладил ее по плечу. — Он бы всё понял.
Старые автобусы-катафалки, вроде того, на котором везли когда-то Александру Петровну, давно ушли на слом. К крыльцу морга подъехал современный автобус-«пазик» с нарисованной на передней дверце черной траурной веточкой. Больно лязгнул по нервам откинутый люк. Григорьев, Марик, димкины рабочие ухватились за ручки гроба, понесли. Стелла на заплетающихся ногах спешила за ними.
Вдвинули гроб в автобус, расселись (каждый — на отдельное сиденье, точно стеснялись друг друга). Заурчал двигатель, корпуса больницы-крепости стали разворачиваться, удаляясь.
Что происходит? — думал Григорьев. — Бьют по нашему квадрату. Кто это сказал? Илья Моисеевич, отец Марика, о поколении фронтовиков. Но сейчас умер Димка, из нашего поколения, их сыновей. Мы же еще молоды. Что с нами происходит?!..
По стеклам автобуса секли беззвучные в гуле мотора капли дождя. Шофер позволил курить, и закурили сразу все, кроме Стеллы. Подрагивал в ногах закрытый гроб с телом Димки.
Мы всё время ждали чего-то, — думал Григорьев. — Мы ждем и теперь. Что случилось с Димкой? Его не просто убили — судом, тюрьмой, автомобильной катастрофой, идиотским лечением. Его сломили. Он первый из нас перестал ждать…
Шофер держал курс в обход городского центра, среди кварталов новостроек и заводских корпусов. Только у моста Александра Невского открылась в пелене дождя панорама Невы, набережных.
Григорьеву снова вспомнился шестьдесят третий год, летние электрички. Как открывался за Лахтой вид удаляющегося Ленинграда — белое скопление домов, заводские трубы и гигантские подъемные краны на верфях, золотая блестка Исаакия. И как Ленинград приближался к ним на обратном пути. Город точно ласково отпускал их, а потом — вбирал снова. Они воображали себя его хозяевами, наивные мальчишки. Этот город, выстроенный людьми, давно отделился от них, стал частью мироздания. Люди с их мимолетной жизнью для него то же, что эти дождевые капельки. Едва коснутся вечных стен его дворцов — и стекут в люки, в канализацию…
В крематории местные служители приняли гроб, а они, шестеро, вышли из автобуса. Марик, взглянув на застекленный павильон, где группки людей дожидались вызова в траурные залы, тихо произнес:
— Лишнее.
И Григорьев понял его: да, крематорий — лишнее. Они видели Димку мертвым, они уже простились с ним. Но для того, чтобы получить право быть похороненным рядом с матерью, Димка с его отрешенно-спокойным лицом должен был обратиться в горстку пепла. Думать об этом было нельзя, мысли могли свести с ума. Это нужно было просто принимать.
Из трубы крематория сочился темный дымок. Ноздри ощутили странно знакомый, пугающий запах. И Григорьев вспомнил: такой запах, с дымком, возникает у стоматолога, когда сверло бормашины, раскаляясь, входит в зуб. Это запах горелой кости.
Стелла сняла для прощания самый малый зал, и то для них, шестерых, он оказался слишком просторен. Когда вошли, в центре зала на прямоугольном постаменте уже стоял открытый гроб. Торопливо сложили в него принесенные цветы. Из скрытых динамиков полилась траурная музыка. Моложавая накрашенная распорядительница отвела Стеллу в угол и о чем-то тихо поговорила с ней.
Музыка оборвалась.
— Дорогие родственники и друзья! — объявила распорядительница. — Сегодня у вас печальный день. Безвременно, в тридцать шесть лет, ушел из жизни Дмитрий Николаевич.
Марик нервно передернул плечами. Димкины рабочие стояли, опустив головы. А Стелла, как завороженная, тянулась и слушала распорядительницу, словно не сама только что пересказала ей подробности димкиной жизни.
Распорядительница говорила и говорила. Хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать, как эта дуреха торжественно пересказывает им, знавшим Димку с детства, то, что сама узнала минуту назад и через минуту забудет:
— Дмитрий Николаевич был талантливым художником, его диорамы украшают многие музеи Советского Союза. Он не завел своей семьи, но с любовью и заботой воспитывал маленькую племянницу…
Что за чушь! Какое отношение все эти глупые слова имеют к тому, что случилось? Димка же умер. Его хоронят. Всё вокруг останется, а Димки больше не будет.
Марик стоял с каменным лицом. Стелла всхлипывала. И один из димкиных рабочих, пожилой, седоватый, вытирал слезы с обвислых щек.
— Попрощайтесь с Дмитрием Николаевичем! — объявила распорядительница. — Обойдите вокруг гроба, прикоснитесь к нему! Двигайтесь с левой стороны!
Снова заиграла траурная музыка. Стелла медленно пошла. Двинулся Марик. И Григорьев побрел за ними. Всё происходило словно даже не во сне, а в каком-то тяжелом опьянении: колеблющиеся фигуры, уходящий из-под ног пол. Он почувствовал, что тоже плачет, слезы застилали глаза, всё расплывалось.
Неожиданно очутился у изголовья гроба и на миг увидел неузнаваемое лицо Димки. Оно больше не было спокойным. Как видно, в автобусе, от тряски, подбородок у Димки чуть опустился, приоткрылся рот — и обнажились острые верхние клыки, точно оскал мертвого волка.
Сквозь слезы успел еще заметить то, что не заметил в морге: жуткий, грубый шов на димкином горле. Потянулся, сжал на прощанье ледяную димкину руку и, плача, поплелся по кругу дальше.