Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушкин сказал себе, что ничего не попишешь, осуждать Веру за равнодушие к его рассказу нельзя — тут налицо свое течение жизни: пусть они!.. Светилось окно кухни, там бодрствовал, поджидая, сосед (ни дна б ему, ни покрышки!); в Бабушкине растревоженно росло желание кому-нибудь досказать про собаку, про то, как выяснилось, что она к тому же была собственностью капитана Ханова, теперь не расхлебать!.. И припомнился милицейский лейтенант с симпатичными раскосыми глазами, знакомый, можно считать, — припомнилось, как тот жал руку на прощанье, приглашал заходить, чтоб побеседовали они о собаках… А можно ведь о собаках, можно и не о собаках… Посоветоваться, к примеру, насчет Ханова, оба они с лейтенантом носят милицейскую форму, лейтенант Ханова наверняка знает, не возьмется ли уладить это дело, помирить, выход подскажет… И так ведь наплыло, подумать, одни нелады сегодня с милицией! Рассказать все как на духу… И про Зыбкина! Он, Бабушкин, тоже не прав, разумеется, не сдержался, подлая водочка свое сделала, но Зыбкин-то, Зыбкин! А еще по школам ходит, хвалится собой…
Лейтенант, возможно, томится дежурством, повозись-ка с пьяными да отребьем разным! А тут — поговорят, как человек с человеком.
Отделение милиции находилось в соседнем здании, рядом с гастрономом № 5, не больше трех минут потребовалось Бабушкину, чтобы дойти сюда. А подошел — заколебался было: а если лейтенанта нет? Однако пересилил себя, что особенного — спросит и уйдет, вежливо скажет «Здравствуйте!» и вежливо «До свидания! ».
Когда Бабушкин, открыв дверь, переступил порог, то сразу же понял, что хорошего ждать нечего: за дощатым барьерчиком, возле телефонов, сидел и выжидательно смотрел на него рябой старшина, тот самый, что изгонял его из ресторана.
— Здравствуйте, — сказал Бабушкин.
Старшина, поигрывая связкой ключей, вышел из-за перегородки, приблизился вплотную, принюхался, вернее — просто понюхал его, Бабушкина, понюхал как-то обидно, словно неживой предмет.
— А, это ты, — узнал старшина.
Облизнув пересохшие губы, Бабушкин сказал:
— Я извиняюсь, конечно… тут у вас лейтенант есть, фамилии не знаю, косенький такой…
— Косеньких в другом месте искать будешь, — старшина зевнул протяжно. — Еще выпил?
— Что вы! Мне лейтенант нужен… вот фамилия, правда…
— Идем, — пригласил старшина. Добавил: — Надоели-то вы, хоть бы пенсию дождаться…
Он провел Бабушкина по коридору, впереди себя, остановились они у двери, обитой белой жестью, с зарешеченным окошком, закрытым железной ставенкой, с глазком, в который можно подсматривать, — вставил старшина ключ во внутренний замок.
— Вы не поняли меня, товарищ дежурный, — запротестовал Бабушкин, — я лейтенанта ищу…
— Утром всех лейтенантов увидишь, — устало сказал старшина. — И майор с тобой побеседует…
Он ловко, заученными жестами ощупал карманы Бабушкина, так же быстро и ловко подтолкнул его. Бабушкин опомниться не успел, как дверь захлопнулась, очутился он в камере.
— Не трепыхайся, — глухо посоветовал из коридора старшина, — хуже себе не делай. Это тебе не ресторан, артист, а КПЗ.
Бабушкин чуть не заплакал от такой ужасной несправедливости, хотел бить в дверь ногами, но одумался… А за его спиной кто-то пьяно и хрипло сказал:
— Пр-ривет!
На голых нарах, съежившись, сидел Толик, радушным жестом приглашал подойти ближе… И приятель его, Виталик, был здесь — спал, прикрыв глаза от света невыключаемой электрической лампочки вязаным колпаком с помпоном. Еще кто-то спал, постанывая, вскрикивая; густо несло от параши, поставленной в углу; на грязно-розовых стенах, исцарапанных надписями и картинками, поблескивали капельки воды.
— Курево отняли, — пожаловался Толик, — ремень сняли. Вот комедия…
Бабушкин молчал.
— На работу б не опоздать, — вздохнул Толик. — Мне к полдевятому… Как бы пятнадцать суток не обломилось… А ты, Коля, наш разговор помнишь?
— Иди ты! — сказал Бабушкин. Смиряясь, присел на нары.
Как из чужой жизни, не его собственной, а чьей-то другой, будто кто рассказывал об этом, а ему запомнилось, вдруг пришло видение: маленькая девчушка загоняет хворостиной в желтый пруд белых гусей, по краям широкой дороги краснеет рябина, в низинах туман стелется, и везде идут и едут разные люди, их много-много… Кто они? Сын Петька среди них, Нина и Мира, а по обочине шоссе бежит красивый сеттер, бежит, бежит, и Петька побежал, капитан Ханов, задрав ногу в хромовом сапоге, вскочил на мотоцикл…
«Какой я виноватый, — подумал горько Бабушкин, — кругом виноватый».
* * *Не так уж долго пробыл Бабушкин в камере, не больше получаса, пожалуй, пока не вернулся в дежурку отлучавшийся куда-то лейтенант и старшина не привел утомленного событиями, жалобами Толика, равнодушного к себе Бабушкина — к нему. Фамилия лейтенанта, оказалось, — Айдаров.
Разобравшись, лейтенант строго выговорил старшине; тот выслушал угрюмо, не оправдываясь, опустив тяжелые руки по швам, его рябое лицо выражало одно: говорите, говорите, вы молодые, а мы службу знаем, хоть университетов, конечно, не кончали, а вот что вы без нас делать будете, когда мы на пенсию уйдем, — вот о чем думать нужно вам…
— Тоже, замечу, поаккуратней следовало б, Николай Семенович, — перебирая бумаги, не встречаясь с ним глазами, сказал лейтенант. — Только русские купцы, нам известно, плохо вели себя в ресторанах…
Он предложил покрасневшему Бабушкину сыграть в шашки. Они играли и пили чай. Время шло, уходить отсюда Бабушкину не хотелось: лейтенант, отвлекаясь от шашек, отвечал на звонки, разбирался с теми, кого приводили в отделение, — Бабушкин наблюдал, сочувствуя, какая тяжелая в милиции работа.
К утру кончилась плитка зеленого чая и дежурство лейтенанта Айдарова подошло к концу. Подмигнул он Бабушкину, пообещал:
— Марату Георгиевичу Ханову сегодня ж домой позвоню, попробую объяснить… Но автобус, Николай Семенович, чтоб как зеркало… Поняли?
— У меня всегда… Собаку невыносимо жалко.
Айдаров языком прицокнул, согласился:
— Да… Слов нет.
Выйдя на улицу, Бабушкин рысцой побежал к проспекту Коммунаров, к фабрике, чтобы встретить у проходной Нину. Было прохладно, стая грачей кружила в сером небе — прощались с городом перед отлетом на юг. Проскочил мимо на автобусе Пашка Гуляев, узнав — посигналил, поднял руку вверх. Уверенное, веселое лицо Гуляева как-то приободрило Бабушкина, он радостно улыбнулся ему, хотел даже остановить, подсесть в кабину… но мгновенно раздумал. Новый день начался, все еще впереди…
1971
ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ
Повесть-хроника
— А! Многое вы, молодые, знаете! — с досадой говорит мне старик Мирзагитов. — У твоего отца или деда жизнь была как наша Агидель[32]. Течет она себе, берега свои знает. А у тебя или сына твоего жизнь может легким дождичком прошуметь… Когда человек трудно живет — время у него другое, медленно движется, он каждый свой день на горбу тащит. А вы бегом, бегом…
И старик судорожно запахивает ватник, стягивая его с костлявых плеч на грудь, вроде б ему зябко в этот солнечный августовский полдень; отворачивается от меня, сидящего рядом с ним на уличной, перед воротами дома, скамейке. Я не спешу отвечать, понимая, что не во мне причина, не на меня он досадует: томится болью стариковская душа — и эта боль раздраженными всплесками вырывается наружу.
Еще поутру приехал я сюда, в Байтиряк, и все первые часы тут мотался с председателем колхоза по полям: смотрели мы, как комбайны после затяжных дождей убирали переувлажненную, по вязкой непросохшей почве пшеницу. Дело шло туго, шнеки машин захлестывались сырой массой, и предколхоза Гариф Каримович Рахматуллин, округляя и так круглые, выпуклые и черные глаза, страдальчески кричал мне в ухо, словно глухому: «А с кого спросят? С них, думаешь? — и тыкал пальцем куда-то поверх головы, в небо, как будто там, над серебристыми облаками, имелось какое-то учреждение, с работников которого тоже можно спрашивать. — Не-ет, дорогой, это мы в сводке на предпоследнем месте… вот с кого спросят!» — и бил ладонью по своей тугой, в темном загаре шее.
Наверно, не в самый подходящий момент поинтересовался я, как поживает старик Мирзагитов, — председатель поперхнулся на полуслове, тень смущения мелькнула на его лице, однако он тут же придал ему улыбчивое выражение, и голос его зазвенел восторгом:
— Ну пресса! Вот это нюх! Ни на шаг от себя не отпускал, а ему уже все известно!
Мне ничего не было «известно», но я благоразумно промолчал.
Рахматуллин мягко и уверенно, освоенным, видно, приемом — не руками, а большим животом своим — подтолкнул меня к «уазику», сам, кряхтя, забрался на заднее сиденье, так что я оказался как бы крепко зажатым в угол, — мы поехали дальше.