Холодные песни - Дмитрий Геннадьевич Костюкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долгую разлуку он рвался душой к Насте, его любовь крепла и ширилась. Возвращение домой в первые дни казалось вершиной счастья, но два с половиной месяца на палубе дизель-электрохода изматывали пуще зимовки на станции, и что-то черное проглядывало в душе – разводья в расходящемся льду. А потом встреча с Настей на Большой земле – как первое свидание, первая любовь. Он божился, что останется навсегда, что с зимовками покончено, но спустя месяц вновь чувствовал зов высоких широт. Видел белые сны.
Но сейчас тяготило другое.
Простившись на причале с Настей перед этим походом, он увез с собой не только сладкую тоску и гаснущие ленинградские огни, но и что-то нехорошее, тянущее, грызущее изнутри.
Он познакомился с ней в гостях у общих знакомых. Весь вечер не отходил от молодой журналистки, эффектной, стройной, со вкусом одетой. Чувствовал прикованные к ней мужские взгляды, и ему льстило, что она рядом, заглядывает в его глаза. Чувствовал и ее независимость, это немного пугало, но он решился и пригласил Настю в ресторан – увел из гостей, от других мужчин.
Помнил, как потерялся от счастья, когда Настя сдалась под его ухаживаниями. Как дождалась его после зимовки, приняла со слезами кольцо (его глаза тоже были на мокром месте), согласилась променять свою независимость на домашние хлопоты. Как по-молодому она любила раньше, а потом… отцвело что-то, начало увядать. После сладости пришла горечь. Он понимал это, но соглашаться не хотел.
Старался гнать подальше мысли о том, что она была рада его последней экспедиции, его отъезду. Будто не провожала, а отправляла, чтобы с чем-то разобраться. Он долго не сознавался себе, что подозревает ее в измене. Вот и сейчас, лежа в кабине тягача, поежился – и правда знобит, упрекнул себя: нет никаких доказательств, это ведь его Настя, его лучик света…
За неделю до отплытия они были в гостях, Настя не разлюбила ходить в гости, быть в центре внимания, и это даже нравилось ему до того вечера – ведь она его, только его, пускай любуются, завидуют! Но тогда в огромной квартире среди двух-трех десятков гостей оказался какой-то режиссер. Высокий, с физиономией киноактера (может, сам себя и снимал) – такие легко очаровывают женщин и легко пренебрегают ими; таким не надо бороться. Он, этот смазливый режиссеришка, не отлипал от Насти, и она звонко, недостойно смеялась, а потом, в такси, улыбалась чему-то тайному, смотрела в черное ночное окно машины, не слышала мужа, была далеко. Словно что-то случилось, разделило их…
Не потому ли ее письмо было излишне пропитано любовью, пересолено, переперчено нежными словами, будто Настя уже не знала, что писать, и выплеснула на бумагу все застоявшиеся остатки, воспоминания о прошлых расставаниях…
Не смей думать об этом! Не смей!
Но как не сметь?.. Как увильнуть от ее прощального взгляда, от уставших зеленых глаз, грустных не оттого, что он уезжает, а от недосказанности, вынужденности. Этот взгляд вытекал из другого – отражения в ночном окне. Куда она смотрела, когда писала письмо, которое он забрал с собой на ледовый материк, которое перечитывал каждый день? В какое из своих отражений заглядывала – в новое или старое? Или пялилась в аспидную глубину?
И неправда, что в трудном походе не остается места сомнениям.
«Уже не засну», – понял Люм и стал выбираться из спальника.
Чтобы порадовать, хоть как-то приободрить ребят и начальника, Люм испек пирожки с черносмородиновым вареньем. Всю душу вложил. Но завтрак прошел уныло, никто не шутил, думали о чем-то своем. И ни слова похвалы, будто и не заметили, что съели. Люм отнес пирожки Семенычу, но тот выплюнул первый же кусок: «Черви!» Гера выпроводил Люма из «Харьковчанки».
Открывая дверь, вернее, протягивая к ней руку, Люм испытал головокружение. Дверная ручка изменилась. Удлинилась и отекла, словно серый воск. Люм отшатнулся, и ручка снова стала прежней, но лишь на мгновение, приняв промежуточную форму, затем скукожилась в узловатый нарост, древесный кап, и эта сухая опухоль будто провалилась внутрь двери, вывернулась в черную пустоту. Взгляд Люма затуманился и поплыл вправо, повар не узнал запорный механизм и петли – они обратились в нечто иное и продолжили меняться, когда Люма повело по тамбуру. Он навалился на переборку, крепко зажмурился и шагнул куда-то, потерявшись в пространстве, зашарил руками, наткнулся на дверь, на предательскую ручку, которая на ощупь была обычной, надавил на нее. Снаружи хрустнула корка льда, дверь нехотя распахнулась в морозный воздух, Люм слепо сунулся в проем, боясь коснуться уплотнителя, потому что был уверен, что почувствует что-то совсем другое, запутался в ногах и покатился по трапу.
Снег на лице и во рту, чистый морозный воздух – отрезвили. Люм перевернулся на спину и открыл глаза. Низкое незнакомое небо стального цвета. Приподнялся и глянул на вездеход. В открытой двери маячил силуэт Геры.
– Эй, ты чего?
Люм поднял руку и оттопырил большой палец. Собственная рука в перчатке казалась крупнее, чем обычно, но это не страшно, главное – рука не менялась, не превращалась во что-то еще, когда он ей шевелил.
– Споткнулся. Все хорошо.
Гера закрыл дверь.
Люм прислушался к себе. Немного кружится голова, руки-ноги ватные – не заболел ли? Или просто накопившаяся усталость, не робот ведь, и эти дурные предчувствия… Как там у Высоцкого? Дурные пророчества, точно… «Кто не верил в дурные пророчества»…
Но что произошло в тамбуре? Ничего. Помутнение. В пасмурную погоду в Антарктиде, случается, пропадают тени, и человек не воспринимает истинные размеры предметов, теряется в перспективе: принимает торосы за маленькие льдинки на ресницах. И наоборот.
Его не до конца устроило такое объяснение (привиделось-то не на улице), но другого у него не было.
«Расскажи доктору. Сходи на белую исповедь». Люм откинул эту мысль, показавшуюся чужой. У Геры и так хватало забот.
Повар поднялся на ноги и поплелся к балку. Проваливался по колено в снег. Мороз окольцевал запястья (сколько Семеныч талдычил высшему начальству о коротких рукавицах, все попусту), схватил за горло, защипал глаза. Надсадно стучало сердце. Люм остановился и отдышался.
Вторую остановку сделал у камбуза. Не сразу решился посмотреть на дверную ручку.