Петербург - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уж фигурка склонилась к дуплу - в пелену черной сырости; тут она задумалась горько; и тут в руки она уронила непокорную голову:
- "Душа моя", - встало из сердца: - "душа моя, - ты отошла от меня... Откликнись, душа моя: бедный я..."
Встало из сердца:
- "Пред тобою паду я с разорванной жизнью... Вспомни меня: бедный я..."
Ночь, проколотая искрометною точкою, совершалась светло; и подрагивала чуть заметная точечка у самого горизонта морского; видно, близилась к Петербургу торговая шхуна; из прокола ночного вызревал огонек, наливался светом, как созревающий колос, усатый лучами.
Вот уж он превратился в широкое, багровое око, за собой выдавая темный кузов судна и над ним - лес снастей.
И над черненькой унывавшей фигуркой, навстречу летящему призраку, подлетели под месяцем деревянные, многожердистые руки; голова кустяная, узловатая голова протянулась в пространство, паутинно качая сеть черненьких веточек; и - качалась на небе; легкий месяц в той сети запутался, задрожал, ослепительней засверкал: и будто слезою облился: наполнились фосфорическим блеском воздушные промежутки из сучьев, являя неизъяснимости, и из них сложилась фигура; - там сложилось оно - там началось оно: громадное тело, горящее фосфором с купоросного цвета плащом, отлетающим в туманистый дым; повелительная рука, указуя в грядущее, протянулась по направлению к огоньку, там мигавшему из дачного садика, где упругие жерди кустов ударялись в решетку.
Фигурочка остановилась, умоляюще она протянулась к фосфорическим промежуткам из сучьев, слагающим тело:
- "Но позволь, позволь; да нельзя же так - по одному подозрению, без объяснения..."
Повелительно рука указывала на световое окошко, простреливающее черные и скрежещущие суки.
Черноватенькая фигурка тут вскрикнула и побежала в пространство; а за нею рванулось черное суковатое очертание, складываясь на песчанистом берегу в то самое страшное целое, которое могло выдавить из себя чудовищные, невыразимые смыслы, не существующие нигде; черноватенькая фигурка ударилась грудью в решетку какого-то садика, перелезла через забор и теперь беззвучно скользила, цепляясь ногами о росянистые травы, - к той серенькой дачке, где она была так недавно, где теперь - все не то.
Осторожно она подкралась к террасе, приложила руку к груди; и беззвучно она, в два скачка, оказалась у двери; дверь не была занавешена; фигурочка тогда приникла к окну; там, за окнами, ширился свет. Там сидели...
- На столе стоял самовар; под самоваром стояла тарелка с объедками холодной котлеты; и выглядывал женский нос с неприятным, сконфуженным, немного придавленным видом; нос выглядывал робко; и - робко он прятался: нос - ястребиный; ко-лыхалася на стене теневая женская голова с короткой косицей; эта жалкая голова повисала на выгнутой шее. Липпанченко одной рукой облокотился на стол; другая рука лежала свободно на кресельной спинке; грубая, - отогнулась и разогнулась ладонь; поражала ее ширина; поражала коротксть пяти будто бы обрубленных пальцев, с заусеницами и с коричневой краскою на ногтях...
- Фигурочка в два скачка отлетела от двери; и - очутилась в кустах; ее охватил порыв неописуемой жалости; кинулась безлобая, головастая шишка - из дупла, под двумя суками к фигурочке; застонали ветра в гниловатом раструбе куста. И фигурочка ожесточенно зашептала под куст:
- "Ведь нельзя же так просто... Ведь как же так... Ведь еще ничего не доказано..."
ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ
Повернувшись всем корпусом от вздохнувшей Зои Захаровны, Липпанченко протянул свою руку - ну, представьте же! - к тут на стенке повешенной скрипке:
- "Человек на стороне имеет всякие неприятно сти... Возвращается домой, отдохнуть, а тут - нате же..."
Он достал канифоль: просто с какой-то свирепостью, переходящей всякую меру, - он накинулся на кусок канифоли; с наслаждением он взял промеж пальцев кусок канифоли; с виноватой гримаскою, не подходящей нисколько к его положению в партии, ни к только что бывшему разговору, он принялся о канифоль натирать свой смычок; после он принялся за скрипку:
- "Можно сказать, - встречают слезами..."
Скрипку прижал к животу и над ней изогнулся, упирая в колени ее широким концом; узкий конец он вдавил себе в подбородок; он одною рукой с наслаждением стал натягивать струны, а другою рукой - извлек звук:
- "Дон!"
Голова его выгнулась и склонилася набок при этом; с вопросительным выражением, не то шутовским, не то жалобным (младенческим как-никак), поглядел он на Зою Захаровну и причмокнул губами; он как будто бы спрашивал:
- "Слышите?"
Она села на стул: с вопросительным, полуумиленным, полуожесточенным лицом поглядела она на Липпанченко и на палец Липпанченко; палец пробовал струны; а струны - теренькали.
- "Так-то лучше!"
И он улыбнулся; улыбнулась она; оба кивнули друг другу; он - с помолодевшим задором; она же - с оттенком конфузливости, выдающим и смутную гордость, и старое обожание перед ним (пред Липпанченко?), - она же воскликнула:
- "Ах, какой вы..."
- "Трень-трень..."
- "Неисправимый ребенок!"
И при этих словах, несмотря на то, что Липпанченко выглядел совершеннейшим носорогом, и стремительным, и ловким движением кисти левой руки перевернул Липпанченко свою скрипку; в угол между огромным плечом и к плечу упавшею головою молниеносно вдвинулся ее широкий конец; узкий край оказался в забегавших пальцах:
- "А нуте-ка".
Подлетела рука со смычком; и - взвесилась в воздухе: замерла, нежнейшим движением смычка прикоснулась к струне; смычок же поехал по струнам; за смычком поехала - вся рука; за рукой поехала голова; за головой - толстый корпус: все набок поехало.
Закорючкою согнулся мизинец: он - смычка не касался.
Кресло треснуло под Липпанченкой, который, казалось, натужился в одном крепком упорстве: издать нежный звук; сипловатый и все же приятный басок его неожиданно огласил эту комнату, заглушая и храп сенбернара, и шелестение таракана.
- "Не ии-скууу-шаай...", - пел Липпанченко.
- "Меняя беез нууу-уууу..." - подхватили нежные, тихо вздохнувшие струны.
- "...жды"21 - пел изогнутый набок Липпанченко, который, казалось, натужился в одном крепком необоримом упорстве: издать нежный звук.
В молодые годы еще они певали подолгу этот старый романс, не распеваемый ныне.
- "Тесс!"
- "Послушай?"
- "Окошко?.."
- "Надо пойти: посмотреть".
Дымными и раззелеными клубами меланхолически пробегали там тусклости; встала луна из-за облака; и все, что стояло, как тусклость, - разъялось, распалось; и скелеты кустов прочернились в пространстве; и косматыми клочьями повалились на землю их тени; обнажился фосфорический воздух в пролетах из сучьев; все воздушные пятна сложились - вот оно, вот оно: тело, горящее фосфором; повелительно ей оно протянуло свою руку к окну; фигурочка к окну подскочила; окно не было заперто, отворяясь, оно продребезжало чуть-чуть; и отскочила фигурочка.
В окнах двинулись тени; кто-то прошел со свечой - в занавешенных окнах; осветилось и это - незапертое - окно; отдернулась занавеска, толстая постояла фигура и поглядела туда - в фосфорический мир; казалось, что глядит подбородок, потому что - вытарчивал подбородок; глазки не были видны; вместо глазок темнели две орбиты; две безбровые надбровные дуги неестественно пролоснились под луной. Занавеска задвинулась; кто-то, огромный и толстый, обратно прошел в занавешенных окнах; скоро все успокоилось. Дребезжание скрипки и голоса исходили снова из дачки.
Куст кипел. Головастая, безлобая шишка выдвинулась в луну в одном крепком упорстве: понять - что бы ни было, какою угодно ценою; понять, или - разлететься на части; из дуплистого стволика выдавался этот старый, безлобый нарост, обрастающий мохом и коростой; он протягивался под ветром; он молил пощадить - что бы ни было, какою угодно ценою. От дуплистого стволика вторично отделилась фигурка; и подкралась к окошку; отступление было отрезано; ей оставалось одно: довершить начатое. Теперь она пряталась... в спальне Липпанченки с нетерпением она поджидала Липпанченко - в спальню.
И негодяи, ведь, имеют потребность пропеть себе лебединую песню.
- "Разоо-чаа-роо... ваннооо-му... чуу-уу-жды... все обольщееенья прееежних... днееей... Ууж яя... нее... вее-рюю в уу-веереенья..."
- "Уж яя... не вее-рую в люю-бовь..."
Знал ли он, что поет? и - что такое играет? Почему ему грустно? Почему сжимается горло - до боли?.. От звуков? Липпанченко этого не понимал, как не понимал он и нежных, им извлекаемых звуков... Нет, лобная кость понять не могла: лоб был маленький, в поперечных морщинах: казалось, он плачет.
Так в одну октябрьскую ночь спел Липпанченко лебединую песню.
ПЕРСПЕКТИВА
Ну - и вот!
Он попел, поиграл; положив на стол скрипку, отирал платком испариной покрытую голову; медленно колыхалось его неприличное, пауковое, сорокапятилетнее брюхо; наконец, взяв свечу, он отправился в спальню; на пороге он, еще раз, нерешительно повернулся, вздохнул и над чем-то задумался; вся фигура Липпанченко выразила одну смутную, неизъяснимую грусть.