Глухомань. Отрицание отрицания - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему выдали заступ и приказали вскрывать могилы на кладбище при Свято-Данииловском монастыре. Уже разогнанном, уже опутанном колючей проволокой и превращенным в застенок. Все отрицалось ныне. Все. Отрицался даже посмертный покой…
Монастырь был высокочтимым и захоронения — соответственно. Дворянские родовые склепы, купеческие монументы, фамильные захоронения — все здесь было богатым и памятным, а потому с особым остервенением сокрушалось бравыми чекистами во имя светлого царства социализма.
Все металлическое полагалось сдавать представителю Органов. Золотые кольца, выломанные золотые зубы и челюсти, драгоценные камни, перстни, ожерелья шли заведенным порядком ( «Гражданин начальник, нашел!..»)и — наверх, лично в руки, наверх. Если почерневший металл, там — команда:
— Проверить на серебро.
А в могильной яме заступ Николая Николаевича застучал на каком-то металле. Он руками вытащил из жирной кладбищенской земли истлевшую кисть, на фаланге которой висел странный перстенек. Вересковский потер его, разглядел, что-то вдруг вспомнил… Да, да, именно вспомнил… А потому обрадовано закричал:
— Гражданин начальник, разрешите обратиться к гражданину археологу! Или — к историку, не знаю, кто сегодня на раскопках дежурит!..
— Золото нашел, что ли?
Слава Богу, добродушный начальник попался. А то бы пропала эта находка. Отбросили бы ее в разрытую могилу…
— Нет, железо это! Но — странное, дозвольте посоветоваться!
Вылез Николай Николаевич из могилы с перстеньком. Показал его сначала, как водится, начальнику, тот кивнул:
— Полюбопытствовать хочешь? Ну, давай. Вон историки стоят.
Потрусил генерал, герой Мукденского сражения. Грязный, небритый, а глаза — горят.
— Граждане историки, разрешите обратиться.
— Николай Николаевич Вересковский? — еле слышно с величайшим удивлением спросил пожилой.
— Да, да, Сергей Васильевич, хорошо, что встретились. Припомните, о чем Пушкин умолял Веневитинова? Деньги предлагал, любой обмен, в карты проиграть просил…
— Припоминаю, Николай Николаевич. Припоминаю. Но как же вы здесь-то оказались?
— Мелочи это, мелочи. Веневитинов из Италии перстенек железный привез. Будто бы из самой Помпеи.
— Господи, конечно помню. Но почему Академия за вас не похлопотала? Постеснялись обратиться?
— Вот этот перстенек.
Сергей Васильевич взял, осмотрел внимательно.
— Очень похоже, что — тот перстенек.
— Эй, копальщик! — окликнул конвоир.
— Иду, гражданин начальник! Сергей Васильевич дорогой, будьте так любезны, передайте, пожалуйста, этот перстенек в Исторический музей. Непременно! Или — в Литературный.
— Обязательно, Николай Николаевич. И от вашего имени.
Но Вересковский уже устало трусил к гражданину начальнику.
— Благодарю за разрешение, гражданин начальник.
И снова спустился в мокрую могилу. Снова зачвакала лопата, выбрасывая на поверхность жидкую грязь…
А к вечеру у него резко поднялась температура, оправили в Санчасть и к утру он умер.
Умер счастливым, сделав свое дело на земле…
32.
Татьяна очнулась в комнатке со сводчатым, ослепительно белым потолком. Она не понимала, где она и как здесь очутилась, но первая мысль ее была твердой и ясной: она — палач. Значит, не говорить, никому ничего не говорить об этом. А то — казнят. Ведь палачей казнят, она где-то читала об этом. Казнят, потому что существует возмездие…
Женское лицо в черном, наглухо, до бровей повязанном платочке наклонилось над нею. Таня хотела было прикрыть глаза, но заметила добрую улыбку на склонившемся лице.
— Здравствуй, богоданная сестрица наша. Ну как, пригрелась маленько, от лесной сыри да папортниковой дурноты отошла? Вот и славно, вот и хорошо.
Уютным был голос, ласковым. Но не поддаваться, не поддаваться. Палачей казнят, даже невольных. А я — вольный палач. Вольный невольник. Или — невольница?..
«В нашем роду не было палачей, я — первая. А, может, были?.. Нет, нет, за палачество дворянства не жалуют, только за отвагу в бою и верность Государю. Батюшка рассказывал, что наш предок получил дворянскую шпагу в Полтавской битве из рук самого Петра Великого. Батюшка сам служил еще в ту, турецкую войну, командовал полком и был ранен на русско-японской, а Александр сейчас где-то бьется с большевиками, если, конечно, не убили его. Пуля — дура да расстрел молодец… Кто так говорил, кто?.. Вон, вон из памяти, вон!..»
—… попей, касатка, я питье тебе на меду принесла…
С ложечки поили, аккуратно и бережно, капельки не уронив. И приговаривали ласково, напевно приговаривали.
— Оно силу даст тебе, касатка. На травах оно настояно. Попьешь и поспишь, опять попьешь и опять поспишь.
В сон клонило, но Татьяна изо всех сил гнала от себя этот сон. Ей казалось, что непременно приснится что-то очень страшное. Или — услышится изнутри, что еще страшнее…
«… Именем Советской власти!.. Именем трудового народа!.. Именем большевистской партии!..».
Нет, нет, спать нельзя, нельзя. Лучше вспоминать время, когда еще не было этих имен, а был просто суд. Обвинение, защита, судья, присяжные. А ведь это и есть семья. Обвинение — отец, защита — мать, судья — ее традиции, а присяжные — дети, тети, дяди. Они судили по справедливости, они учитывали не только само преступление, но и характер обвиняемого — со зла совершил он проступок, по неосторожности или просто по глупости. И обиды были детскими, легко смываемыми слезами.
«Значит, нужно спрятаться в семье. В воспоминаниях о ней, в характере отца, мамы, братьев и сестер. Они — мое спасение. Они…».
Отец. Командовал дивизией в русско-японскую, был ранен, вышел в отставку и стал писать о русском офицерском корпусе. Александр как-то спросил, почему именно о командирах рот, и отец ответил, что только так можно правдиво рассказать о геройстве русских офицеров в той идиотской войне.
— Русское командование даже не соизволило переписать боевые уставы с учетом появившихся на вооружении пулеметов, — вздыхал он. — И мои командиры рот шли в полный рост впереди своих солдат с обнаженными саблями. И гибли сотнями. Сотнями!..
Так он строил памятник преданным военными чиновниками доблестным русским офицерам. У него была благородная цель, почему он столь целеустремленно и неистово работал.
А мама?.. Мама, положившая всю себя на то, чтобы воспитать из нас, детей, достойных граждан и порядочных людей. Чтобы мы умели любить и дружить, выбирать в юности интересное и полезное занятие по душе и честно служить ему всю жизнь. Мама, которая оставила город, светские знакомства, удобства, театры, концерты, как только у меня стали подозревать чахотку. И переехала в именье, в глухомань во имя спасения дочери. И — спасла, все зарубцевалось, только дочь оказалась палачом…
Нет!.. Только о прошлом, о прошлом. О детстве, оно безгрешно, в нем нет обид и проклятья, а есть только любовь…
Бал! Мама устроила бал, чтобы познакомить нас с молодыми соседями. Это было чудесно. Со мной танцевал Сережа Майков, внучатый племянник знаменитого поэта. И я ему нравилась, я чувствовала, что нравлюсь, девушкам это свойственно. И партия была вполне приемлемой, и мама меня уговаривала, и сестры, а я… Я вдруг вздумала лечить людей и пошла на медицинский факультет. И многих я вылечила с той поры?.. Многих. Они теперь не болеют. Мертвые не болеют, вот, какой постулат я вызубрила наизусть.
А Павлик танцевал с Настенькой. Она была еще девчушкой, когда заболела, и доктор Трутнев…
Стоп. Об этом забыть. Ты — Агафья, то ли Ковалева, то ли Кузнецова. Ты — солдатка, у тебя мужа убили…
Нет, нет, нет!.. С доктором приехал какой-то травник, которого звали… Трансильванец. Но это не имя, это — национальность. И это — забыть, забыть… А что же тогда вспоминать, если все забыто? Что?..
А то, что была девочка Танечка, барышня Таня, студентка медицинского факультета Татьяна. И она… Она погибла. В лесу. Ее нет, и вопросов тоже быть не должно…
Татьяна напрасно беспокоилась, терзалась, убивала сама себя и убегала от самой себя. Монашкам Монастырской обители Пресвятой Параскевы Пятницы было совершенно все равно, кого они отыскали в лесу умирающей под старой солдатской шинелью. Они лечили несчастную, свято исполняя взятый на себя обет заботы и помощи. Но Татьяне надо было сначала избавиться от страха, который она перенесла, от ужаса, который она творила собственными руками, от яростной ненависти к самой себе. На все требовалось время, и если бы не монастырь, ей вряд ли удалось бы заново поверить в себя и начать жить сначала хотя бы под именем солдатской вдовы Агафьи Кузнецовой.
Но община монастыря Пресвятой Параскевы Пятницы накопила огромный опыт лечения искалеченных женских судеб и душ. Никто ничему не учил, никто не наставлял, не читал проповедей, а лаской, тихим словом и заботой латал дыры, пробитые в женском сознании. Поначалу не позволяли вставать, кормили помалу, но часто, а непременную постную пищу подкрепляли настоями на травах, вареных в меду. И тела крепли, а ласка и тихие разговоры лечили души, и вскоре Татьяна — Агафья для монастыря — сама попросилась помогать, чем может.