Собрание сочинений в 3 томах. Том 1 - Валентин Овечкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солдаты-новички, попадая в батальон Петренко, не сразу оценивали по заслугам неяркую фигуру своего комбата. Сначала его только боялись за вечные его придирки. Если была возможность обогнуть стороной землянку комбата, солдаты делали лишних двести метров, лишь бы не попадаться ему на глаза… На самой чистой винтовке он находил пятна ржавчины, из-за неуклюжего поворота при отходе вызывал командира взвода и приказывал ему тут же, на командном пункте, провести строевые занятия с солдатом. Потом все начинали удивляться: когда же он сам спит и отдыхает, этот неугомонный старший лейтенант? Петренко любил удивить командиров рот и бойцов своей выносливостью и постоянной бдительностью, полагая, вполне резонно, что эти качества укрепляют авторитет командира в глазах подчиненных. В обороне не проходило ночи, чтобы он не позвонил лично раз десять во все роты, спрашивая обстановку, а днем те же связные, телефонисты и наблюдатели видели его в ротах на ногах, с утра до вечера меряющим глубину ходов сообщения, проверяющим сектора обстрела и установку оружия.
Проходило еще немного времени. Выяснялись потери других подразделений, где командиры были не так придирчивы. И солдаты начинали уважать своего комбата, как возмужавший и поумневший сын уважает и благодарит отца за строгое воспитание в юности.
Последний раз они стояли в длительной обороне в Донбассе, весною 1943 года. Ни у кого не было отрыто столько километров ходов сообщения, как в батальоне Петренко, таких глубоких, с надежными перекрытиями, бомбоубежищ, такой чистоты в землянках и такого кажущегося мертвого безлюдья в окопах, где, кроме наблюдателей, ни один человек не выставлял днем голову за бруствер.
У солдат, копавших ночью землю, попрели гимнастерки на спинах от пота Петренко ходил по траншеям, как прораб, с рулеткой, устанавливал обязательные нормы выработки, объявлял благодарность перевыполнявшим нормы и давал наряды невыполнявшим. Люди проклинали «передышку», а заодно с нею и старшего лейтенанта Петренко, ждали с нетерпением продолжения походов и наступательных боев. Но зато батальон за четыре месяца в обороне, на переднем крае, потерял от бомбежек, артиллерийского и пулеметного огня противника всего шесть человек В то же время одни лишь снайперы Петренко уничтожили на своем участке шестьдесят восемь немцев. Эти цифры публиковались в фронтовой красноармейской газете, и многие бойцы сохранили на память вырезки из номера с портретом своего комбата, чтобы, придя домой после войны, показать жене: «Вот, жинка, кого поблагодари за то, что жив остался».
За второй батальон, как бы напряженно ни складывалась обстановка, командир полка всегда был спокоен, зная, что Петренко не сделает глупости, не полезет сам зря в огонь, рискуя обезглавить батальон в критическую минуту боя, в обороне без приказа не отступит ни перед «пантерами», ни перед «тиграми» и без крайней нужды подкреплений не попросит, в наступлении не пошлет очертя голову бойцов в лоб на дзоты, если есть возможность совершить какой-нибудь маневр или обойтись приданной артиллерией, а при преследовании противника не оторвется от него ни на шаг ни ночью, ни в туман, ни в грязь, при полном бездорожье, когда приходится выпрягать лошадей и катить пушки на себе и через каждые сто метров подменять солдат, несущих на плечах минометы и четырехпудовые разобранные «максимы».
Не имея врожденных полководческих талантов для крупной самостоятельной работы в армии, Петренко, однако, смог, переламывая характер и изгоняя из головы и сердца все лишнее на время войны, сделать себя неплохим исполнителем чужих больших вдохновенных замыслов — дисциплинированным, неутомимым в наведении порядка и организованности, тактически грамотным командиром подразделения. Когда родина призвала его под ружье, Петренко стал настоящим солдатом, способным на длительное напряжение, на самопожертвование, на подвиги и на будничный, скучный, тяжелый труд фронтовика. Что еще требовалось от бывшего агронома, человека живой, благородной, мирной профессии? Пожалуй, больше ничего…
5
Была еще ночь, похожая на ночь у села Липицы. Посвечивали ракеты. Строчки трассирующих пуль расшивали темное небо цветистыми узорами. Высоко над землей гудели ночные дальние бомбардировщики, отправляющиеся в первый рейс. Квакали лягушки в болоте. Пели соловьи на опушке сосновой рощицы.
Но в этот раз Петренко не готовился к атаке. Наступление временно приостановилось. Уже три дня солдаты строили оборону в холмистой, изрезанной глубокими оврагами, похожей на Донбасс с его перелесками и балками местности. Долбили каменистый грунт, рубили сосны в рощах на перекрытия блиндажей, стирали белье в прозрачных ручьях на дне оврагов, мылись, брились, ругали немцев за внезапные огневые налеты, любовались синеющими вдали Карпатами. Кубанцы и терцы говорили, что Карпаты похожи на Кавказские горы, уральцам они напоминали Уральский хребет, а сибирякам — Хамар-Дабан у Байкала.
Сзади подходили колонны машин со снарядами, горновьючным снаряжением, продовольствием и свежими войсками…
Спивак и Петренко лежали на бруствере окопа, глядя на запад, где над горизонтом еще блестела узенькая светлая полоска. На фронте бойцы всегда смотрят на запад. Это стало привычкой. Там города и села, ожидающие освобождения. Там противник, за которым надо безотрывно наблюдать. Там, на западе, долго горят в небе по вечерам зори и отражения далеких пожаров…
Петренко много говорил в эту ночь и был в каком-то приподнятом настроении, вызывавшем смутную тревогу у Спивака. На войне люди делаются немного суеверными и иногда, даже против воли, стыдясь признаться в этом самому себе, придают значение предчувствиям и приметам. Может быть, Петренко очень устал за день, не ел с утра и стакан водки за ужином охмелил его, а может быть, не много осталось у него таких ночей.
Спиваку накануне снилось: брел он по дороге, заваленной убитыми лошадьми и трупами людей, один, как отставший от маршевой роты боец, присаживался отдохнуть на снарядных ящиках, закуривал и все удивлялся тишине и безлюдью на дороге, где, судя по догоравшим обломкам повозок и машин, всего лишь несколько минут назад кипел жаркий бой.
— Я не мужик, Павло Григорьевич, — говорил Петренко. — Хотя и люблю я степь, крестьянский труд, природу, но все-таки не мужик. Я с удовольствием слушаю шум большого завода и машин. Как музыку слушаю. В тракторной бригаде у нас, бывало, как начнут трактористы утром запускать моторы, как загудят они все разом, — земля дрожит под ними, и у меня все внутри дрожит. Сто раз слышал, а — волнует. Мне приходилось быть в Донбассе до войны, когда он грохотал железом и дымил всеми трубами. Чудесное зрелище!.. Я смотрю на завод и думаю: как он роднит людей. У старого рабочего, проработавшего лет тридцать на производстве, — в чем душа? В своем цехе, в мартене, в шахте. А у крестьянина раньше в чем была душа? В своем амбаре, в своем свинячьем катухе, в своей усадьбе, огороженной канавой, да еще и колючей проволокой. Я ненавижу, Павло Григорьевич, мужицкую конуру. Мы неплохо жили до революции. Было хозяйство, земля, лошади. А что с нашей семьей сделала жадность? Ты же знаешь нас. За что брат Петро в Сибири погиб? Помнишь, как он в зятья к кулаку Дуднику приставал?
— Ну как же, Марфу сватал. Ту, кривую, припадочную.
— Кривую, припадочную, полоумную, да еще и глухую. Как бы он с нею жил — не знаю, все равно бы с тоски удавился. Дом у Дудника был кирпичный и пять пар волов, а наследников, кроме Марфы, никого. Из-за дома, из-за волов и Андрея Бабича убил, соперника своего. Подрались, хватил его лопатой по голове, — у того и череп пополам. Как угнали в Сибирь в двенадцатом году, так ни одного письма не получили от него. А Степана, старшего брата, мужики при дележе земли изувечили. А отец ряженки объелся на базаре, богу душу отдал.
За что нас дразнили по-уличному «Ряженки»? Меня до самой женитьбы звали Микола Ряженка. Повез отец в Полтаву на базар молоко и колбасы свиные продавать в девятнадцатом году, а там кто-то крикнул: «Облава! Продукты реквизируют!» — так он, чтобы не пропадало добро, десять кувшинов ряженки выпил и с полпуда колбасы съел. За город выехал — и кончился в бричке. Соседи привезли домой мертвого. Мать причитала над ним: «Ой, Илья, Илья, що ж ты наробыв! Та в тебе ж диты, та в тебе ж маленьки. Та кто ж теперь нашу худобу нагодуе, кто же нам ту земельку засие!» Земелька… Тебя, Павло Григорьевич, не учил отец, как по-хозяйски землю пахать, чтобы хоть на плуг на чужое заходило? Не переставлял ночью колышки на межах?
— У нас, слава богу, нечего было пахать, да и нечем.
— Ну, у нас было… Не только то конура, где жабы под лавками сидят и мокрицы по стенам ползают. И хоромы — конура. Помнишь хутор Бойченко, пять дворов, на полтавском шляху? Красивый такой хуторок, дома под железом, в тополях, каменные ограды, сады перед домами. Если, бывало, едешь зимой да захватит метель в дороге, — на Бойченко не заезжай. Столько комнат в домах, что не достучишься, где они там у черта спят, хоть ругайся, хоть кричи, хоть плачь — ни одна собака не пустит заночевать, ложись посреди улицы и замерзай… Все равно конура! Если бы не коллективизация, кем бы я был, Павло Григорьевич? Что бы получилось из моего комсомольства при собственном хозяйстве? Сам себе агроном? Закопался бы в нем, как жук в навозе, забыл бы, зачем и вступал в комсомол. Не было разве у нас в деревнях в те годы таких шкурников, что выгоняли из партии при чистке как кулаков? Дорвался до земли, год уродило, два уродило, на скотину повезло, разгорелась жадность, начал у вдов землю приарендовывать, батраков, под видом родственников, нанимать. Так бы, может, и я не ряженкой, так Соловками кончил, если бы лет на десять, на пятнадцать оттянули коллективизацию…